Произнеся эти слова с глубоким волнением, Габриель не мог сдержать слез, и его лицо осветилось небесной красотой.
— В этом, действительно, заключается дух христианства, дорогой сын, но всего важнее изучить букву христианского учения, уметь ее разъяснять, — холодно заметил отец д'Эгриньи. — Для этого и предназначена семинария нашей общины. Толкование слова Божия — дело анализа, дисциплины, подчинения, а вовсе не сердца и чувств…
— В этом я слишком хорошо убедился, отец мой… Мои надежды сразу рухнули, как только я поступил в семинарию. Сердце, раскрывшееся, было, на минуту, снова болезненно сжалось. Вместо согласной жизни, дружбы и молодости я нашел в семинарии тот же холод, то же молчание, то же стеснение всякого великодушного порыва, ту же дисциплину, ту же систему доносов, то же недоверие и неодолимые препятствия ко всякой дружеской связи… Пыл, временно согревший мою душу, невольно остыл; мало-помалу меня вновь затянула привычка к механической, пассивной, косной жизни, управляемой безжалостной властью с точностью бездушного часового механизма.
— Главным правилом нашего ордена служат порядок, подчинение и точное исполнение правил, сын мой!
— Увы, отец мой, то упорядочивали не жизнь, а умерщвление! Подавляя всякое благородное движение, меня заставляли изучать схоластику и теологию: мрачные, страшные науки, коварное, грозное учение, полное ненависти, угроз, опасности, войны и борьбы, без единого призыва к миру, прогрессу и свободе.
— Теология, сын мой, — строго заметил отец д'Эгриньи, — это одновременно и кираса, и шпага. Кираса для защиты догматов католической веры и шпага для нападения на ересь!
— Между тем, отец мой, Христос и его апостолы не знали этой мрачной науки, и только под влиянием простых и трогательных слов люди перерождались, а рабство уступало место свободе… Не достаточно ли Евангелия, этого Божественного свода законов, чтобы научить людей любить друг друга? Но увы! Вместо него нас учили истории кровавых религиозных битв, исчисляя волны крови, пролитой во славу Божию для того, чтобы потопить ересь. Эти страшные рассказы еще более омрачали нашу и без того грустную жизнь. Чем старше мы становились, тем больше отношения среди нас, учеников, принимали характер зависти, злобы и возрастающей подозрительности. Привычка к доносам, применяемым теперь в более серьезных случаях, развивала тайную ненависть и глубокую злопамятность. Я был не лучше и не хуже других. Подавленные страшным многолетним гнетом, приученные к слепому повиновению, отвыкшие от всякой способности к анализу и свободному мышлению, дрожащие и смиренные перед начальством, мы все являли один бледный, угрюмый, безличный облик… Наконец я принял посвящение… Когда я стал священником, вы, отец мой, пригласили меня вступить в орден иезуитов, или лучше сказать, я невольно пришел к этому решению. Как это случилось? Не знаю… У меня давно не было своей воли! Я прошел через все испытания… Последнее было самое страшное: в течение долгих месяцев сидел совсем один в келье и покорно исполнял ту странную, совершенно машинальную работу, которую вы мне дали. Кроме вас, ваше преподобие, я не видел ни единой живой души. Я не слыхал ни одного человеческого голоса, кроме вашего… Часто среди ночи на меня нападали смутные страхи… Истощенный строгим постом, ослабленный полным уединением, я становился жертвой страшных видений… Или, напротив, я впадал в какое-то спокойное отупение и мечтал с радостью, что навсегда избавлюсь от труда мыслить и желать, когда произнесу свои обеты… Я уступал оцепенению, сходному с тем смертным сном, который охватывает несчастных, замерзающих в снегах людей… Я ждал лишь роковой минуты. Наконец, достигнув конечного пункта, «задыхаясь в агонии» note 15, я поспешил исполнить свою последнюю волю: произнести обет, навеки лишавший меня возможности ее проявлять…
— Вспомните же, сын мой, — прервал его бледный и истерзанный тревогами д'Эгриньи, — вспомните, что накануне назначенного для произнесения обетов дня я предложил вам, как у нас полагается, отказаться от присоединения к нам, оставляя вам при этом полную свободу, так как мы признаем только добровольное вступление в орден.
— Верно, отец мой! — с горечью и тоской отвечал Габриель. — Когда я, разбитый физически и нравственно трехмесячным одиночным заключением, изнуренный всякими испытаниями, сделался неспособным двинуться с места, вы открыли мою келью и сказали мне: «Вставайте и идите, если хотите… вы совершенно свободны»… Увы, я был в эту минуту совершенно обессилен… Единственным желанием моей подавленной и так долго парализуемой души было желание покоя… покоя могилы… В таком-то состоянии я произнес свои невозвратимые обеты и попал в ваши руки как труп…
— И до сих пор, дорогой сын, вы ни разу не изменили послушанию трупа, как действительно выразился наш прославленный основатель… потому, что ведь чем безусловнее повиновение, тем оно похвальнее!
После минутного молчания Габриель продолжал:
— Вы всегда скрывали от меня, отец мой, истинные цели вашего ордена… Полное отречение от своей воли требовалось от меня во имя славы Божией… Произнеся обеты, я должен был сделаться в ваших руках послушным, покорным орудием. Но меня предназначали, говорили вы мне, для великого, святого, прекрасного дела… Я вам поверил, отец мой. И как мог я вам не поверить?.. Я ждал… Страшное происшествие изменило мою судьбу… Ужасная болезнь, явившаяся вследствие…
— Сын мой! — прервал его д'Эгриньи. — Напрасно упоминать об этом…
— Простите мне, отец мой, я должен напомнить вам обо всем! Я имею право быть выслушанным, я не хочу умолчать ни об одном из обстоятельств, заставивших меня, наконец, принять то непреклонное решение, о котором я должен вам сообщить…
— Тогда говорите, сын мой! — нахмурив брови, вымолвил аббат д'Эгриньи, как будто страшившийся того, что мог сказать молодой священник, на лице которого бледность сменилась румянцем.
— За шесть месяцев до моего отъезда в Америку, — начал Габриель, опустив глаза, — вы меня предупредили, что предназначаете меня к званию духовника… и… чтобы подготовить меня к этому святому делу… вы дали мне одну книгу…
Габриель снова почувствовал смущение и покраснел еще сильнее. Отец д'Эгриньи едва сдерживал гневное нетерпение.
— Вы дали мне книгу, — с усилием продолжал молодой священник. — В этой книге заключались вопросы, какие духовник может задавать на исповеди юношам… девушкам… замужним женщинам… Боже мой! — воскликнул Габриель, содрогаясь при этом воспоминании. — Я никогда не забуду… этой ужасной минуты… Дело было к вечеру… Я удалился в свою комнату, захватив книгу, написанную, по вашим словам, одним из наших отцов и дополненную одним святым епископом note 16. Полный глубокого уважения, доверия и веры… я раскрыл эту книгу… и сначала не мог ничего понять… Затем… я понял… Меня охватили стыд и ужас… Я был в остолбенении… У меня едва нашлось силы закрыть эту… отвратительную книгу… и я побежал к вам… чтобы винить себя в том, что нечаянно взглянул на эти страницы… которым нет названия… Я убежден был, что вы дали мне эту книгу по ошибке.
— Вспомните же, сын мой, — торжественно заметил д'Эгриньи, — как я вас успокоил. Я сказал вам, что священник, которому в исповедальне приходится выслушивать всякого рода вещи, должен иметь понятие обо всем, должен все знать и все понимать… Наша община поэтому и заставляла молодых дьяконов, священников и семинаристов, — всех, кто готовился идти в духовники, — читать этот Compendium как классическое произведение…
— Я вам поверил, отец мой. Привычка к слепому повиновению, неумение анализировать, от чего нас отучила строгая дисциплина, заставили меня упрекать себя за ужас, внушенный мне этой книгой, как за преступление, и, вспомнив ваши слова, я снова унес книгу к себе в комнату и прочел ее. О, отец мой! Какие ужасные вещи узнал я о самых утонченных, разнузданных и преступных ухищрениях разврата! А я был в цвете юных лет… До той поры меня защищали от искушения плоти неведение и Бог… О, какую ночь пришлось мне провести… Какую ночь! По мере того как в глубокой тиши уединения я разбирал, содрогаясь от стыда и ужаса, этот катехизис самого чудовищного, неслыханного, невозможного разврата, по мере того как постыдные картины разнузданной похоти представлялись моему чистому и до той поры целомудренному воображению… вы его знаете… я чувствовал, что мой разум слабеет… Да, он начинал мутиться… Мне захотелось бежать от этой адской книги, и не знаю, что за страшное влияние, что за любопытство удерживали меня, задыхающегося и растерянного, у этих постыдных страниц… Я чувствовал, что умираю от смущения и стыда, но, против воли, щеки у меня пылали и испепеляющий жар струился по венам… И наконец страшные картины привели меня в окончательное смятение… Мне казалось, что я вижу, как все эти развратные видения поднимаются со страниц проклятой книги… Я потерял сознание, стараясь спастись от их палящих объятий…
Note15
Это подлинное выражение статута… В нем прямо предписывается ждать этой минуты полного упадка сил, чтобы после нее сейчас же принять обеты посвящаемого.
Note16
Из уважения к нашим читателям мы не можем даже по-латыни дать понятие об этой постыдной книге Вот что говорит г-н Женен в своем смелом и превосходном труде «Иезуиты и университет»: «Я с большим затруднением начинаю эту главу. В ней придется ознакомить читателя с книгой, перевести которую невозможно и из которой даже трудно делать извлечения, до того нагло этот латинский текст оскорбляет чувство порядочности! Прошу снисхождения у читателя и постараюсь избежать, насколько возможно, передачи слишком больших непристойностей». Далее Женен с благородным негодованием восклицает по поводу изложенных в Compendium'е вопросов: «Каковы же должны быть разговоры в исповедальне между священником и замужней женщиной? Я отказываюсь говорить об остальном». Автор «Открытий библиофила», приведя в подлиннике несколько отрывков из этого ужасного катехизиса, говорит: «Перо отказывается передавать эту энциклопедию всевозможных мерзостей. Меня уже мучат угрызения совести за то, что я зашел так далеко. Хотя я только переписываю и стараюсь этим себя успокоить, меня охватывает такой ужас, словно я прикоснулся к яду. Но сам ужас написанного меня успокаивает. Когда в христовой церкви, основанной по божественному закону, дело идет о заблуждении, — тем действительнее и быстрее должна быть помощь, чем глубже зло. Опасность только до тех пор угрожает истине, пока правда не заговорит и не заставит себя слушать».