Голова юного принца ничем не покрыта, черные с синеватым отливом волосы разделены на прямой пробор и мягкими волнистыми прядями ниспадают по обеим сторонам лица и шеи, обладающих чисто античной красотой и теплым, прозрачным, золотистым, как янтарь или топаз, оттенком кожи. Облокотившись на подушку, он опирается подбородком на ладонь правой руки. Широкий рукав спустился до самого сгиба и позволяет видеть на руке, округленной, как у женщины, таинственные знаки, которые когда-то в Индии наколола иголка душителя. В левой руке сын Хаджи-Синга держит янтарный мундштук трубки. Великолепное белое кашемировое платье с разноцветной вышивкой из пальмовых листьев спускается до колен и стянуто широкой оранжевой шалью на гибкой, тонкой талии. Изящный и чистый изгиб ноги этого азиатского Антиноя, видный из-под распахнувшегося платья, вырисовывается под гетрами из пунцового бархата, вышитого серебром; эти гетры с вырезом на щиколотке дополняются маленькими туфлями без задника из белого сафьяна на красном каблуке.

Нежное и вместе с тем мужественное лицо Джальмы выражало меланхолию и созерцательное спокойствие, свойственные индусам и арабам, счастливо одаренным натурам, которые соединяют задумчивую беспечность мечтателя с бурной энергией деятельного человека; они то деликатны, впечатлительны и нервны, как женщины, то решительны, свирепы и кровожадны, как разбойники. Сравнение с женщинами, подмеченное в духовном облике индусов и арабов, пока их не увлекает пыл битвы или жар резни, может быть применено и к их внешнему облику. У них, как у женщин благородного происхождения, маленькие конечности, гибкие суставы, тонкие, изящные формы, но под нежной и подчас очаровательной оболочкой кроются чисто мужской силы и упругости железные мускулы.

Продолговатые глаза Джальмы, подобные черным алмазам, вправленным в голубоватый перламутр, лениво блуждают кругом, переходя с потолка на экзотические цветы. Время от времени он подносит ко рту янтарный мундштук кальяна и после долгой затяжки приоткрывает пунцовые губы, четко обрисовывающиеся на ослепительно белой эмали зубов, и выпускает легкую струйку дыма, смягченного розовой водой кальяна, сквозь которую он проходит.

— Не подложить ли табака в кальян? — спросил стоявший на коленях человек и обратил лицо к Джальме; то было суровое и мрачное лицо Феринджи-Душителя.

Молодой принц молчал. Происходило ли это от восточного пренебрежения к низшей расе, или, погруженный в раздумье, принц не слыхал вопроса, но он не удостоил метиса ответом.

Душитель замолчал, сел на ковре, скрестив ноги, облокотился на колени и, опираясь подбородком на руки, не сводил глаз с Джальмы, ожидая ответа или приказаний со стороны того, чей отец назывался Отцом Великодушного.

Почему Феринджи, кровожадный последователь секты Бохвани, божества убийств, избрал такую смиренную должность? Каким образом мог этот человек, обладающий недюжинным умом, даром страстного красноречия, энергией, которая помогла ему привлечь столько приверженцев доброго дела, — каким образом смирился он с подчиненным положением слуги? Почему этот человек, пользуясь ослеплением молодого принца на его счет и имея возможность принести такую прекрасную жертву Бохвани, — почему он щадил дни сына Хаджи-Синга? Почему он не боялся, наконец, частых встреч с Роденом, который знал столь много о его прошлой жизни?

Продолжение нашего повествования даст ответ на все эти вопросы. Теперь мы скажем лишь одно, что накануне, после долгой беседы наедине с Роденом, Феринджи вышел от него с опущенным взором и скрытным видом.

Помолчав еще некоторое время, Джальма, продолжая следить за кольцами беловатого дыма, выпускаемого им в воздух, обратился к Феринджи, не глядя на него и выражаясь образным и сжатым языком жителей Востока:

— Часы текут… Старик с добрым сердцем не пришел… но он придет… он господин своего слова…

— Он господин своего слова, — повторил утвердительно Феринджи. — Когда третьего дня он пришел к вам в тот дом, куда вас увлекли злодеи для осуществления страшных замыслов, предательски усыпив и вас и меня, вашего верного и бдительного слугу… он сказал: «Тот неизвестный друг, который посылал за вами в замок Кардовилль, направил и меня к вам, принц. Верьте мне и следуйте за мной: вас ждет достойное жилище. Но не выходите отсюда до моего возвращения. Этого требуют ваши же интересы. Через три дня вы меня снова увидите и тогда будете свободны…» Вы на это согласились, принц, и вот уже три дня, как не покидаете этого жилища.

— Я с нетерпением жду старика, — сказал Джальма. — Одиночество меня гнетет… В Париже многое достойно восхищения, особенно…

Джальма не кончил фразы и снова впал в задумчивость. Спустя несколько минут он сказал Феринджи тоном нетерпеливого и праздного султана:

— Ну, расскажи мне что-нибудь.

— Что прикажете, принц?

— Что хочешь! — с беззаботной небрежностью проговорил Джальма, устремив к потолку полузакрытые и томные глаза. — Меня преследует одна мысль… я хочу рассеяться… говори же мне что-нибудь…

Феринджи проницательно посмотрел на молодого индуса, щеки которого зарумянились.

— Принц… — сказал метис. — Я, кажется, угадываю вашу мысль…

Джальма покачал головой, не глядя на душителя. Последний продолжал:

— Вы мечтаете… о женщинах Парижа…

— Молчи, раб! — сказал Джальма.

И он сделал резкое движение на софе, словно слуга прикоснулся к его незажившей ране.

Феринджи замолчал.

Спустя несколько минут Джальма заговорил нетерпеливым тоном, отбросив кальян и закрыв глаза руками:

— Все Же твои слова лучше, чем молчание… Да будут прокляты мои мысли… да будет проклят мой ум, вызывающий эти видения!

— Зачем избегать этих мыслей, принц? Вам девятнадцать лет, вся ваша юность протекла среди войн или в темнице, и вы до сих пор остаетесь целомудренным, подобно Габриелю, тому молодому христианскому священнику, который был нашим спутником.

Хотя Феринджи ничем не изменил своей почтительности к принцу, но тому в слове целомудренный послышался оттенок легкой иронии. Джальма высокомерно и строго заметил метису:

— Я не хочу показаться цивилизованным европейцам одним из тех варваров, какими они нас считают. Вот почему я горжусь своим целомудрием!

— Я вас не понимаю, принц…

— Я полюблю, быть может, женщину, такую же чистую, какой была моя мать, когда отец избрал ее… а чтобы требовать чистоты от женщины, необходимо самому быть целомудренным.

При столь безмерной наивности Феринджи не мог удержать сардонической улыбки.

— Чему ты смеешься, раб? — властно воскликнул принц.

— У этих цивилизованных, как вы их называете, принц, человек, который вступит в брак невинным… станет посмешищем…

— Ты лжешь, раб… Он будет смешон только в том случае, если женится не на чистой, целомудренной девушке.

— В этом случае, принц… он был бы уже убит насмешками… его тогда безжалостно высмеют вдвойне!

— Ты лжешь… ты лжешь… или, если это правда, кто тебе это сказал?

— Я видел французских женщин в Пондишерри и на островах. Кроме того, я многое узнал дорогой. Пока вы беседовали со священником, я говорил с одним молодым офицером.

— Итак, цивилизованные люди, так же как наши султаны в своих гаремах, требуют от женщины целомудрия, хотя сами не обладают им?

— Чем меньше они на него имеют прав, тем строже они его требуют от женщин.

— Требовать того, чего не даешь сам… это значит поступать, как господин с рабом. По какому же праву здесь так действуют?

— По праву того, кто создает такое право, точно так же, как и у нас.

— А что же делают женщины?

— Они не позволяют женихам попадать в смешное положение при женитьбе.

— А когда женщина изменяет… ее здесь убивают? — с мрачным огнем во взоре и резко приподнявшись, спросил принц.

— Убивают точно так же, как у нас. Если ее застанут на месте преступления, — она убита.

— Раз они такие же деспоты, как и мы, то почему же они не запирают своих женщин, чтобы заставить их соблюдать верность, которую не соблюдают сами?