Утром, после того как Лейхтентрагер ущипнул на прощание среднюю и младшую из дочерей соборного проповедника за щечки, а Эйцен чинно протянул руку девице Агнес, за что получил от хозяйки дома на дорогу хлеба и колбас, оба приятеля поскакали дальше, в Гельмштедт, где герцог Брауншвейгский содержал высшее училище, которое позднее стало университетом, и где приятели надеялись найти пристанище, чтобы можно было хорошенько поесть, выпить доброго вина и завести умные разговоры о судьбах мира; впрочем, Эйцен сидел в седле мешком, он чувствовал себя разбитым, будто на всем теле не осталось живого места. Зато у Лейхтентрагера самочувствие было недурное, он ехал себе на своей лошадке, поглядывая на друга со стороны и размышляя: до чего же слаб человек; любая мелочь повергает его в уныние, отчего он тотчас вопиет к Господу, подобно Иову, но продолжает веровать в Него, вместо того, чтобы полагаться на собственные силы; живут люди по правилам и законам, считают, что законы эти от Бога, цепляются за них, не замечая, как все по этим законам катится к чертям, как шествуют прямехонько в преисподнюю сначала князья и духовные лица, потом поэты и купцы, а за ними простолюдины.
В Гельмштедте — базарный день, народ съехался из ближней и дальней округи, одни продают, другие покупают, а кому заняться нечем, тот глазеет на торгующих. Пестры базарные ряды, каждый хочет товар лицом да и себя показать, горшечники и портные, булочники и колбасники, кудахчут куры, гуси гогочут, пока им шею не свернут, кругом полно евреев в их островерхих шляпах, они расхваливают развешенные лохмотья, будто это платья самой герцогини, а какого-нибудь полудохлого мерина готовы выдать чуть ли не за чистокровного арабского скакуна.
Напоив коней и привязав их, Эйцен и его приятель Ганс уселись на одной из скамеек, выставленных хозяином харчевни перед своим заведением. Эйцен с удовольствием потягивался и попивал винцо, которым угостил его приятель, глядел, как тот режет своим изящным ножичком колбасу, подаренную в дорогу молодым людям женой соборного проповедника, — половину себе, половину другу, и чувствовал впервые за нынешний день, что есть-таки у жизни приятные стороны, хоть их и немного. А еще он разглядел, что справа, неподалеку от церкви, народу толпится поболее, чем в иных местах; там стоял сколоченный помост и было натянуто полотнище с изображением крестных мук Господа нашего Иисуса Христа, с рыжей бородой, окровавленным челом, а по бокам Его понуро свесили головы распятые разбойники. Наверное, представление будут давать, подумал Эйцен, будут петь или что-нибудь показывать; он не знал, стоит ли ему присоединяться к толпе, дожидающейся начала представления, или лучше остаться на удобной скамье, что больше приличествует человеку, который почти уже пастор и у которого в кармане рекомендательное письмо от самого доктора Лютера. К тому же вроде и приятель не собирался двигаться с места, а может, даже и не замечал, что затевается неподалеку.
И вдруг стало тихо, как в церкви. Даже шум из базарных рядов долетал теперь глухо, словно сквозь одеяло. На деревянные подмостки вышла женщина в зеленых шальварах, как на турецких картинках, которые Эйцен видел порою в книгах; поверх белой блузки на женщине была красная расшитая жилетка, а на голове — синий тюрбан с мерцающей брошью, над которой торчал пушистый султан. Лицо у нее было сильно набелено, так что никто не мог угадать, что скрывается за белилами, возможно, старушечьи морщины. Зато глаза, большие и блестящие, как жемчужины, явно молоды, и эти глаза хорошо знакомы Эйцену, поэтому его тотчас сорвало с места и понесло к толпе, окружавшей подмостки; втиснувшись в толпу, он принялся, не обращая внимания на брань, распихивать и расталкивать людей, пока не приблизился к женщине и не уставился на нее, видя ее как бы насквозь, как, бывает, видят духов, — сквозь ее блузку и шальвары он угадывал груди и бедра, во рту у него сделалось сухо, он хотел крикнуть: «Маргрит!» — но с уст его не смогло слететь ни единого звука.
Женщина же подняла руку и, убедившись, что народ выжидательно пораскрывал рты, звонким, торжественным голосом возвестила, что зовут ее принцесса Елена и является она младшей любимой дочерью князя Трапезундского, великого герцога из свиты могущественного султана; но отца и мать, и прекрасный гарем, где было у нее все, что душе угодно, наряды и украшения, шелковые подушки и черные рабы с опахалами, пришлось ей покинуть, ибо в ночь накануне восемнадцатилетия явился ей Вечный жид, Агасфер, проклятый Иисусом Христом скитаться до Страшного Суда; он-то, Агасфер, и обратил ее в истинную веру. С тех пор она следует повсюду за Вечным жидом, который не может умереть и каждый раз таинственным образом возрождается заново, она стала ему как бы невестой небесной, дабы помочь свидетельствовать о славе Господней и о страданиях Иисуса Христа, которые Вечный жид видел собственными глазами, о чем он сейчас сам расскажет, а также покажет всему народу свои израненные ноги и поведает собственнолично, что говорил ему Иисус Христос, как проклял его за бессердечность, эту вину бедняге приходится искупать вот уже тысячу лет и еще пятьсот двадцать два года. Кого сия печальная история не тронет, тот может ступать себе по своим делам, Вечный жид простит его, как простит и Иисус Христос милосердный, но если кого заденет она за живое, если откликнется на нее сердце доброго христианина, то после представления он сможет купить книжицу с разноцветными картинками, которая рассказывает историю о том, как проклят был Вечный жид, Агасфер; после представления она, дескать, обойдет публику, и да внесет каждый посильную плату, которая нужна на то, чтобы они с господином Агасфером сумели пойти дальше возвещать народу иных городов и весей свет истины.
Эйцен все еще не мог вымолвить ни слова. Он, конечно, еще тогда, после вечера, проведенного у магистра Меланхтона, догадывался, несмотря на хмель в голове, что нахальный молодой еврей, усадивший на колени Маргрит и тискавший ее, имеет какое-то отношение к Вечному жиду, однако наутро отогнал от себя эту мысль, как ночной морок и зловредное наваждение. А вот теперь еще и принцесса Елена Трапезундская оказывается той самой горничной, которая прислуживала Эйцену, когда тот проживал у своего приятеля Лейхтентрагера, выкуривала из постели юного студиозуса насекомых, выносила его ночной горшок, соблазнительно поигрывая на ходу ягодицами. Неужели же в каждом из нас сидит кто-то другой, а если так, то кто же тогда кроется в нем самом, Пауле фон Эйцене?
А Лейхтентрагер тем временем оставался, должно быть, сидеть на скамейке перед харчевней, пил вино и даже не подозревал, какие страсти бушуют в груди магистра Эйцена, который был готов выскочить на деревянный помост, схватить принцессу Елену, залезть ей под жилетку и шальвары, только совсем не из тех грязных мыслей, что сразу пришли бы в голову какому-нибудь похабнику, а единственно ради научного интереса; однако тут он опоздал, ибо народ уже заволновался, любопытствуя, как же все-таки обстояло дело с вечным проклятием жиду, и, пожалуй, не одному зрителю захотелось проверить, что за подноготная кроется за нарядами прекрасной Елены, да не тут-то было. На высоком шесте принцесса Елена укрепила большую картину, которая изображала краснобородого Христа в пурпурном одеянии и с зеленым терновым венцом на челе, рядом два солдата, высунувшие языки и скорчившие жуткие рожи — так они издеваются над Христом, а один даже бьет Его плеткой по голове. Показывая картину, Елена начала громким и торжественным голосом читать стихи:
Эйцену подумалось, что это совсем не тот дерзкий голос, каким Маргрит всегда разговаривала с ним, нет, тут сразу по одной манере, по гладкости речи слышно — стихи читает благородная дама, а уж принцесса Трапезундская или нет, не важно. Тем большее волнение чувствует он в своей груди, тем чаще озирается по сторонам в поисках своего приятеля Лейхтентрагера, ибо кто другой, как не тот, может объяснить, что, собственно, происходит; но приятеля опять нигде не видать, а прекрасная турчанка Елена уже водрузила на шест новую картину, которая также изображает Христа, но на сей раз в белой ризе, зато по измученному лицу Его струятся алые капли крови, сам же Он низко склонился под тяжестью креста, кругом стоящие женщины глядят на Него со слезами и состраданием, одни сложив руки на груди, другие обхватив ими свою голову. Указуя левой рукой на картину, а правую руку воздев к небу, принцесса Трапезундская проговорила с воодушевлением: