Сурмин субинспектора слушал спокойно, страха не было, интерес только, да и, полагал, пугает Старик. Теперь, в первую же ночь, лежа без сна, Сурмин вспоминал испытующий взгляд субинспектора. Когда наручник уже запястье сжимал и Мелентьев дверь перед Сурминым открыл, схватил за плечи неожиданно и зашептал: “А, пошло все к чертовой матери, Сурмин! Нам больше других надо? Люди банки для того и придумали, чтобы преступники и мы с тобой без работы не сидели. Грабили, грабят и будут грабить... — субинспектор достал ключ и начал снимать наручники. — Не обедняет Советская власть! А Корнея не мы поймаем, так свои зарежут в конце концов”.

Сурмин скинул простыню, потянулся сильным телом, закинул руки за голову, прислушался: к шуму дождя прибавился еще какой-то звук. Сурмин повернулся, увидел, что сосед не спит, наблюдает из-под полуопущенных век, и понял: звук не появился, а пропал, сопеть новый приятель перестал. Не спится? Ну-ну, лежи, думай. Корнея все хотел увидеть? Судя по всему, сегодня встретишься.

Кабинет субинспектора освещала лишь настольная лампа, и лица сидевших у стола Воронцова и Мелентьева были землистого цвета. Окна они распахнули, дождь залетал в кабинет, на подоконниках поблескивали лужи, одна створка скрипела и хлопала, и субинспектор лениво подумал, что надо наконец починить крючок либо найти под сейфом детский кубик и створку подпереть, иначе от этого скрипа и хлопанья с ума сойдешь.

Воронцов полулежал в кожаном кресле и бездумно смотрел на собственные сапоги. От бесчисленного количества выкуренных папирос во рту у Воронцова было нехорошо, чай в стакане давно остыл, да и горячий он имел привкус ржавого железа.

Костя старался не двигаться и не думать о боли, которая затаилась в груди. Где у него находится сердце, Константин Воронцов узнал три года назад, когда оно, больно ударив под левый сосок, сбило его с ног. Считалось, что больное сердце — недуг чисто буржуазный, неприличный. Костя выслушал наставления врача, глядя в потолок, и забыл их, как только врач ушел. С тех пор Костю прихватывало дважды; сегодня утром, совсем уже ни с того ни с сего, — в третий раз. Он врача не вызывал, отлеживался на диване, весь день старался поменьше двигаться.

Пенсне субинспектора лежало на столе и поблескивало зеленью, будто болотные лужицы. Мелентьев близоруко щурился, потирал ладонью небритую щеку, на начальника не смотрел, все уже было переговорено. Можно, конечно, еще сказать, мол, я же вас предупреждал: если Корнеев с Сурминым встретиться пожелает, то нашим сыщикам на хвосте не усидеть. Рецидивист не такое наблюдение видывал, гимназию давно кончил, фраеров ищите в другом месте. Можно напомнить, да зачем? Говорено было, и не раз, а у Кости память молодая.

Мелентьев, несмотря на духоту, был в суконном жилете, в рубашке с жестким воротничком и при галстуке. Субинспектор взял стакан, взглянул на бурую жидкость с отвращением и сказал:

— И что это за начальник, если он взяток не берет? Не могут люди вас, товарищ Воронцов, уважать, когда вы даже чаю нормального выпить возможности не имеете.

Оконная рама как-то особенно противно взвизгнула и хлопнула. Воронцов невнятно выругался, подошел к окну. Зная, что крючок давно сломан, Мелентьев улыбнулся.

— Кого ты поймать можешь, если у тебя ставень — и тот не держится на месте? — Воронцов вытер мокрые ладони о штаны, неторопливо прошелся по кабинету.

Мелентьев в ответ на критику начальства погасил свою зеленую лампу, напоминая, что надвигается новый день.

Дата родилась на берегу Енисея, верстах в пятнадцати от Абакана. Июль в тот год стоял жаркий, каторжников, выживших после эпидемии дизентерии, доедал гнус. Женщина, которая родила Дашу, имела много имен и кличек, последний раз ее судили как Марию Латышеву, кличку она носила Магдалина. Она была красивой глупой бабой, в молодости любила выпить. К тридцати годам, когда красота прошла, а глупость осталась, женщина превратилась в законченную алкоголичку. Мария в своей беспутной жизни не совершила ни одного преступления, все ее беды происходили от мужиков, которых она любила. Последний — возможно, он и был отцом Даши — появился в жизни Марии в понедельник. Мужчина высокий, статный и кудрявый, он ее всю неделю кормил досыта, а в субботу пришел чуть живой. Что за мужик, если он в субботу не напивается... Мария его раздела, спать уложила, вещички, как положено, выстирала. На следующий день его взяли и Марию прихватили, так как она, оказывается, стирая, “улики уничтожила”. Присяжные сказали: “Виновна”, а судья определил: “Десять лет каторжных работ”. О том, что она будет матерью, женщина узнала на этапе.

В рождении ребенка Мария обвиняла конвойного. А чтобы он не сомневался в своем отцовстве, молодая мать швырялась в него ребенком: хочешь не хочешь — лови. В большинстве случаев он ловил, а когда не удавалось, поднимал пищащий сверток с земли.

Голод, дизентерия и гнус оказались бессильны — Даша росла. В пять лет она стала сиротой, но не узнала об этом, так как мать свою от других людей не отличала. Когда на далекую каторгу пришла Советская власть, Даше исполнилось двенадцать, она умела читать, писать, курить, пить и в рукопашной не уступала взрослой женщине, а если нападала первой, то могла и мужика завалить.

В Москву пятнадцатилетняя Даша приехала с веселой компанией, которую в Ростове целый год почему-то называли бандой. Стоило Даше на мужчину посмотреть, как его тянуло на подвиги, перечень которых имеется в уголовном кодексе. Кличку она носила ласковую — Паненка, уголовный розыск уже располагал ее приметами. В двадцать втором году, составляя справку по группе, арестованной за разбойные нападения на Потылихе, субинспектор Мелентьев писал: “По непроверенным данным, в банде была девица по кличке Паненка, однако никто из фигурантов и потерпевших показаний на нее не дал. Приметы: на вид восемнадцать-девятнадцать лет (возможно, моложе), рост средний, волосы русые, стрижены коротко, глаза светлые, к вискам приподнятые, нос прямой, губы полные, лицо овальной правильной формы. При знакомстве девица представляется студенткой, одевается чисто. Особые приметы: картавит. Предупреждения: при задержании может оказать серьезное сопротивление, не исключено наличие огнестрельного оружия”.

Жизнь предлагала Даше выбор богатый: если уголовный розыск не доберется, то из ревности кто-нибудь из фартовых ребятишек зарежет. И не было бы счастья, да несчастье помогло. Дашу увидел Корней. Редко он выбирался, тут, видно, черт расшалился, толкнул легонечко, и заглянул Корней как-то днем в ресторан “Эльдорадо”, что на Тверском бульваре. Сидел он скромно, кушал обед из трех блюд за один рубль тридцать копеек, вроде все внимание в тарелку, но по привычке, хотя опасаться нечего — нет за ним ни капелюшечки, ни крошечки, — вновь пришедших оглядывал внимательно... Корней уже кофий заканчивал, когда увидел Леву Натансона, известного среди деловых людей под кличкой Алмаз. Кличка была дана за то, что до семнадцатого года Лева торговал копями да приисками, потом опустился, стал продавать камни в розницу. Натансон, как ему по профессии и полагается, одет был “я проездом из Парижа” — и запонки, и булавка в галстуке настоящие. Должен же клиент после сделки с Левой за свои кровные хоть что-нибудь стоящее вспомнить.

Алмаз шел пританцовывая, узнав Корнея, лицом опал, стал лаковые штиблеты по ковровой дорожке приволакивать.

— Папашка, что с тобой? — весело спросила Даша, шедшая с ним под руку, и рассмеялась. Из-за этой рассыпавшейся пригоршни серебра все и произошло. Не бросила бы Даша свой смех ресторанному залу под ноги, и Корней бы взгляда не поднял, не увидел бы.

Лева приблизился к столику Корнея медленно, смотреть не смел: сочтет нужным, сам поздоровается.

Корней не сводил тяжелого взгляда с Даши, кивнул, и Лева сломался в поклоне. Даша удивленно подняла брови, оглядела незнакомца и вновь рассмеялась.

— Подойди, любезный, — поднося к губам чашку кофе, сказал Корней. — Позже. Один, — он произнес все слова раздельно, негромко, но очень четко.