Парнишка ойкнул, схватился за нос. Даша тихо рассмеялась. Страха не было: какая разница, где их определят, здесь или там?

— Завтра на Цветной к двенадцати подойди, — Костя взял “стража” за ухо, отвел с дороги. — Разговор имею.

Уже стемнело, покосившийся забор рынка, казалось, наваливался на непрошенных гостей. Торговые ряды уже опустели, кое-где копошились темные фигуры, пахнуло навозом, деревней, всхрапнула и переступила лошадь. Даша с Костей шли неторопливо, уверенно, дорогу оба знали хорошо. Рядом взвизгнуло, посыпались искры, блеснуло длинное лезвие ножа — работал запоздалый точильщик.

— Не порежешься в темноте, дядя? — весело спросила Даша.

— Мы привычные, — равнодушно ответил мужик, пробуя лезвие ногтем и не поднимая головы.

Даша молча протянула ему две семечки, мужик бросил их в жестяную кружку и сказал:

— Идите с богом.

Только приглядевшись. Костя приметил за спиной точильщика темные фигуры и подумал: “Силой отсюда не вырвешься, перехватят. И смотри, как хитро задумали: если бы ту лавочку с гармонистом миновать, а обойти стороной можно, то сейчас без семечек около “точильщика” застряли бы плотно”. В который уже раз Костя убедился: облава результатов бы не принесла. Он представил себе напряженность кольца оцепления, его разорванность: первый сигнал — и сходка ушла бы, как вода сквозь сито. А где зацепились, там ножами, двое-трое на одного, из-за угла. Мелентьев предлагал пройти внутрь и брать с двух сторон. Как пройти? Его, Костю, одного сама Даша Паненка проводит уже через четвертые двери.

— Молись, начальник, — Даша указала на одноэтажное здание со светящимися окнами.

Костя оглянулся, увидел криво выписанную вывеску “Починка модельной и какой хочешь обуви”, подошел к мастерской, отпер своим ключом дверь, кивнул:

— Заходи, Даша.

Костя зажег свечу, керосинку, поставил чайник. Даша наблюдала за ним, сидя на табуретке.

— Значит, дед тоже перевертыш? — она криво улыбнулась, стала некрасивой и жалкой.

Костя не ответил, взглянул в окно. К трактиру подошел человек, оглянулся, скрылся за дверью.

— Дед на царской каторге с моим начальником в одной связке ходил. У меня давно ключ от этой лавочки. — Не мог же Костя сказать, что мастерская используется в оперативных целях.

— А ты чего здесь привстал, подштанники сменить?

— А вдруг Корней еще не пришел, Даша? — Костя обнял девушку за плечи. — Лучше позже, чем раньше.

Он вытащил из кармана пузырек, разлил в кружки, плеснул воды, запахло остро и незнакомо.

— Что это?

— Валерьянка, нервные употребляют, для внутренней стойкости, — Костя взболтнул своей кружкой и выпил. — Гадость.

— Дрейфишь. Лучше водки стакан, — сказала Даша, тоже выпила, тряхнула головой. — Отрава.

Костя не ответил, сел на табурет у окна, наблюдал за трактиром. И вновь увидела Даша в Косте Воронцове силу и мужицкую стать, тяжеловатую и неброскую, оттого еще более притягательную. Она подошла, легонько обняла его, впервые со дня знакомства, оперлась грудью на его плечо. Костя погладил ее руку, бод-нулся ласково, будто телок, не повернулся: был он там — у желтых подслеповатых окон трактира.

— А откуда ты знаешь, пришел уже Корней, нет ли? — Даша отстранилась.

— Не знаю я, ничего не знаю, Даша. Даша заметила, что Костя ни на один ее вопрос ни разу не ответил. Не доверяет, использует и бросит. Она оглянулась в поисках оружия, увидела ящик с инструментами, взяла молоток, ручка которого была отполирована ладонями хозяина.

— Оставь, — Костя не повернулся, Даша заметила свое отражение в стекле окна. — Отдохни, говорить неохота, одному побыть необходимо, умишко свой в кулак собрать. Я ведь, Даша, на воровской сходке за новенького, — он говорил монотонно, словно сам с собой.

Даша гладила полированную ручку молотка, злость прошла, да и не ударить ей по стриженому круглому затылку, так схватилась, от глупости. Прижимая молоток к груди, она снова подошла к Косте и севшим голосом прошептала:

— Чем ты меня взял, курносый? Каким дурманом отравил?

— Я тут с краю, Даша, — печально ответил он. — Ты сама с собой разобраться не можешь. Неправду и зло чуешь, а правду и добро признать не хочешь, гордость не дает боль и обиду забыть. А меня ты не любишь, Даша, и в голову не бери.

— А ты меня любишь? — перебила она. — Ты, большевик, меня такую возьмешь?

Костя повернулся, взглянул на девушку. В тусклом пляшущем свете керосиновой лампы Даша стала еще красивее, глаза зеленые светились, как у зверя, и вообще она казалась нереальной, то ли ведьма, то ли фея. Костя вытер пот, тихонько кашлянул, проверяя, не пропал ли голос, сказал:

— Ты меня пощади, Даша. Мне сейчас сил надо много, а взять негде, — Костя улыбнулся жалко, будто боль проглотил, и вновь стал смотреть в окно.

Даша неожиданно вспомнила, как в девятнадцатом, еще паданкой, где-то под Краснодаром видела, как офицеры расстреливали морячка. Когда стволы поднялись, он распахнул бушлат, словно не пули ждал, а девчонку любимую, сказал громко, тоскливо:

— Силы бы мне сейчас! Силы!

Долго потом морячок Даше виделся. Такого парня встретить мечтала она, обнять, прижать к груди — и жить можно. Даша тихонько, не стукнуть бы. положила молоток и спросила:

— Чего же ты людям говорить станешь? Да и знаешь ли, сколько твоя жизнь на сходке стоит?

— Цена везде одна, а определять не мне. Как прожито, столько и нажито. — Костя встал, проверил, ладно ли застегнут воротничок, одернул кожанку, глядясь в оконное стекло, причесался.

Корней пришел, однако остановился за портьерой, и сидевшие в зале его не заметили.

Столы были сдвинуты, образуя букву “п” — видно, присутствующим очень хотелось придать своему собранию вид пристойный и официальный. Накрыли столы богато, но никто не ел, пили только квас, хотя большинство “депутатов” были пьяницами отчаянными, а некоторые откровенно голодны.

Мест было около ста, собралось человек сорок, и расселись через одного, в “президиуме” развалился Сипатый, четыре стула рядом были свободны. Одессит и Ленечка сидели по углам главного стола.

Корнея через заднюю дверь впустил хозяин заведения, который к воровским делам никакого отношения не имел, краденого не принимал, однако из-за месторасположения трактирчика и его абсолютной незащищенности в вечернее и ночное время отказать в просьбе “справить именины” не посмел. Корней стоял за портьерой, оглядывал “собрание”, видел широкие плечи и прибитый сединой затылок Сипатого и думал о жизненной суете, несбывшихся мечтах, мерзости происходящего и еще большей мерзости, которая предстоит.

С кем воевать? Серьезных людей тут по пальцам перечтешь, но казна — сто тысяч, деньги громадные, а возьмет Хан сейф, нет — еще неизвестно.

Расчет Корнея был прост: казну оставить за собой, сходке больше не собраться, уголовный розыск, да и сам Корней не позволят. Схода нет, ответа не перед кем держать. Одно плохо: все это и Сипатый скумекал, потому, рискуя, свою шкуру дырявую на сходку и притащил. Навел бы уголовку на него Корней — за Сипатым грехи немалые, — да не знает, где тот в Москве засел.

— Корень человек уважаемый, слова не скажу, обещал быть, — Сипатый повернулся к старику Савелию, дернул взглядом.

— Обещал, обещал, — запричитал Савелий. — Люди засвидетельствуют, истинную правду говорю, — он указал на Кабана и отца Митрия.

— От Корнея обещаний и не требуется, он казначей наш, он должен быть, — продолжал Сипатый. Голос у него был низкий и красивый, в песне, видно, хорошо слышится. — Сто тыщ Корнею дадено было — деньги солидные, — он оглядел присутствующих, которые не ели, не пили, зато папирос и цигарок не гасили, дым тяжело слоился над столом, как над полем битвы.

Большинство людей и не знали, зачем сюда пришли: риск один, толку никакого. Кассу, которую хранил Корней, собрали для помощи бежавшим и на организацию побегов. С удачных “дел” отчислялась доля, которая, пройдя через многие руки, попадала к Корнею. О гостинице “Встреча” для солидных гастролеров знали немногие, и разговора Сипатого, его цели почти никто не понимал. Выпить, поесть вволю, спеть душевное, одного расцеловать, другому морду набить — это сход, а сейчас вроде какого-то собрания: начальник говорит, а ты знай помалкивай.