— Угощайся.

— Не курим, барин, — Сашенька натужно откашлялся и спросил тоскливо: — Куда велите, барин?

Мелентьев не ответил, закурил, устраиваясь поудобнее, скрипнул сиденьем, ждал. Сашенька вытянул кнутом по гладкой спине рысака, тот, неодобрительно покачивая головой, промчал переулок, вынес на Ильинку. На Москворецкой набережной Сашенька перевел кормильца на шаг, покосился назад, но Мелентьев упорно молчал. Между уважающими себя сыщиками и подсказчиками существовал неписаный договор: ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Иван Мелентьев его свято придерживался, зная на горьком опыте неразумных товарищей, что, ежели нарушишь, не будет у тебя на той стороне доброжелателей. А что ты без них? Слепой путник скорей выйдет из леса на дорогу, чем сыщик без подсказки найдет преступника.

Мелентьев курил, глядя на худого сгорбленного Сашеньку, который, казалось, с каждой минутой становился все меньше, и слышал его мысли, словно тот говорил вслух: “Отпусти меня, Иван Иваныч, не вынимай душу, я тебе добром за добро, и ты мне так же, слезь с пролетки, уйди”. Сыщику было жалко бывшего карманника, но себя Иван Мелентьев жалел больше и потому Сашеньку отпустить никак не мог.

“Дело, вас интересующее...” Какое дело? Неужели Сашенька что-то знает о банке и убийстве чинов наружной полиции? Что знает? Как узнал? Сеня Бык с Солянки — личность знакомая: пьяница, марафетиком приторговывает, к серьезному делу и краешком прикоснуться не может. Студент Яков Шуршиков? Кто такой? “Дело поставил”? Откуда Сашенька подхватил такие слова? Дело поставил, дело поставил, повторял Мелентьев. Дело поставил не деловой, человек, не знакомый воровскому миру. Похоже, ох как похоже, вот почему крестятся “отцы” и “матушки”, плачут, клянутся, не знаем, мол. Эх, Сашенька, что же делать-то теперь? Если рапорт подать, мол, подбросили записочку, так Ивана Мелентьева в случае удачи не то что приказом по ведомству, в коридоре добрым словом никто не помянет.

— Запарился? — Сашенька слез на землю, похлопал рысака по влажному крупу. — Тяжело тебе, а мне, думаешь, легко? Я сына, кормилец, жду, он без отца пропадет. А для Якова Шуршикова жизнь человека плюнуть и забыть — кокнул пером, амба и ша, — он влез на козлы, вздохнул как застонал, и рысак ответил хозяину тихим ржанием.

Мелентьев затянулся в последний раз и выбросил окурок в Москву-реку.

— Яков долю седельникам не выдал, — еле прошептал Сашенька. — Все у себя держит. Бык и не знает, на чем спит. Ежели в его доме “катеньки” взять, то Якова налицо перевернуть можно.

Мелентьев зевнул так, что скулы свело, и сказал грубо:

— Ты что стоишь, дядя? Соснул седок, ты и рад. А ну гони к Театральному, подлая твоя душа.

Не доезжая двух кварталов до места, Мелентьев неслышно с пролетки соскочил, исчез в проходном дворе, и больше сыщик и бывший карманник-техник не встречались.

Через два дня извозчика Александра Матвеевича Худякова навили в собственной пролетке зарезанным. Не был он никаким чином, да еще стоял в уголовке на учете, и похоронили Сашеньку тихо. Мелентьев на похороны не пришел, так как объяснить появление сыщика на могиле бывшего вора совершенно невозможно.

Яша рос мальчиком болезненным, был застенчив и нравом кроток. Отец его — Михаил Яковлевич Шуршиков — служил в почтовом ведомстве, ходил, вечно опустив голову, боялся начальства, соседей, а больше всего — хозяина дома, которому постоянно за квартиру должал. Мать Яши — Мария Григорьевна — некогда слыла красавицей, только времени того никто не помнил. Единственного сына она родила в девятнадцать лет, в материнстве не расцвела, лицом бледнее и строже стала, душещипательные романсы забыла, не расставалась с Библией и к тридцати годам стала существом без возраста и пола. Шуршиковы занимали три комнаты на втором этаже деревянного дома, расположенного в самом конце Проточного переулка, который так назывался потому, что от Садового шел к Москве-реке под уклон и текли по нему и воды вешние, и осенние, и талый снег с навозной жижей.

Текли воды, годы, матушка до тридцати пяти не дожила, отец втихую запил, Яков успел окончить гимназию и однажды, когда отца, освобождая квартиру, в горячке снесли во двор, а чиновник растерянно смотрел на пристава, не понимая, что можно в этом доме описывать, Яков Шуршиков пошел по Проточному вверх, выбрался на Садовую и, не оглядываясь, зашагал налево, к Поварской. С таким же успехом он мог бы направиться и направо, к Арбату.

Через приятелей по гимназии Шуршикову удалось получить место репетитора — крыша над головой и харчи. Попав в студенческую среду, он сошелся с эсерами — не по идейным соображениям, а так случилось. Но очень скоро Шуршиков впервые почувствовал: отсюда надо бежать, и чем быстрее, тем лучше. Каждому человеку от рождения что-то дано: музыкальный слух или понимание прекрасного, отвага, чувство справедливости, эгоизм или стремление к самопожертвованию; Яков Шуршиков предчувствовал надвигающуюся опасность. Совершал порой самые рискованные поступки, уверенный, что все сойдет ему с рук. Так, первым его преступлением была безрассудная кража. Он репетировал в купеческой семье среднего достатка и однажды, проходя вечером через гостиную, увидел на столе пухлый бумажник и положил его в карман. Разразился скандал. Из дома с позором выгнали приходящую прислугу, хотя дворник и кучер видели, что девушка из кухни не выходила.

Яков совершил еще несколько краж по случаю, затем начал принимать краденое от знакомых подростков, с репетиторством покончил и стал преступником профессиональным. Образование и природная сметка ставили Шуршикова выше тех мелких жуликов, с которыми он имел дело. Прошло несколько месяцев, и он связи с карманниками порвал, почувствовав опасность, место жительства сменил. Он появился на Сухаревке, в этой академии преступного мира Москвы, но и здесь ему не понравилось. Сухаревка походила на мост, соединявший свободный мир и каторгу. Якова Шуршикова это явно не устраивало. Но, прежде чем расстаться с Сухаревкой, Яков убил человека, который шел через Москву на юг России. Яков встретил его в ряду, где торговали одеждой, и по тому, к чему человек приценивался, понял: деньги у человека есть. Когда случайное знакомство состоялось, они выпили в трактире по паре чая, и Яков узнал, что человек бежал с этапа, в Москве у него ни родственников, ни знакомых и на заре он должен из златоглавой убираться. И понимал Шуршиков: не возьмешь с человека много, однако безнаказанность манила, и по пути от трактира к ночлежному дому проломил болтливому приятелю кистенем голову, забрал двенадцать целковых с мелочью, и больше Студента — так за фуражку с гербом окрестили его на Сухаревке — здесь никогда не видели.

Шуршиков снял угол у бывшего семинариста, который работал ночным сторожем, приторговывал наркотиком, был умен и силен как бык, и звали его в округе Быком. Раздумывая о своем будущем, Яков Шуршиков пришел к выводу, что быть ему преступником на роду написано. Действительно, а как жить? Учиться не на что, да и тяги такой не чувствовал, руками делать он ничего не умел, идти прислуживать — не желал. Не велики были университеты Якова, однако он понял: мелким воришкой, при всем чутье и везенье, от тюрьмы не уберечься, надо брать редко, но крупно. Где и как? Конечно, манила его фортуна афериста-гастролера, о подвигах “международников” порой писали газеты. Но нужны для начала деньги, связи да и талант. Яков понимал: не годится он для такой карьеры. Хорошие деньги лежат в сейфе, но как его открыть? И тут Яков среди клиентов Быка встретил пожилого часовщика, который все заработанное отдавал за морфий. Оказался часовщик в прошлом взломщиком-медвежатником, но, отсидев два срока, пристрастился к марафету, здоровье заставило профессию сменить, а так как был он от природы умельцем, какие редко встречаются, то быстро освоил часовое дело. Петрович, так звали часовщика, доживал век мирно, брал за работу дешево, зарабатывал, как говорится, “на иглу”, больше ему и не требовалось. Кольнувшись, он становился болтлив, охотно рассказывал о годах молодых, люди слушали и посмеивались. Яков Шуршиков слушал и все больше задумывался. Думал он, думал и, улучив момент, вошел к Петровичу с предложением. Ты стар, без марафету не проживешь, а глаза и руки уже не те, скоро откажут, обучи меня своему прошлому ремеслу, тебе риску никакого, а я тебя до последних дней не оставлю, угол и шприц всегда иметь будешь. Петрович думал недолго, согласился.