Для христианина упражнение в смерти состоит в том, чтобы представить в уме последний миг, когда ты неминуемо встретишь Господа лицом к лицу. Ибо все предстанут пред Ним – и тот, кто пламенно ожидал этого часа, и тот, кто всю свою жизнь старался его избежать. «Умирание» состоит в подлинном осознании преходящего характера земного бытия, поскольку всё соотносит с Богом и тем самым не позволяет человеку замкнуться в самом себе.

Если уныние действительно «удушает»[467] личность отъединённостью, можно легко представить себе, что её преодоление ощущается как внезапный «прорыв» к подлинно личностному бытию. На смену смертельному отчаянию и беспомощности вдруг приходит глубокая умиротворённость и неизречённая радость – предвкушение того мира, который Христос обещал апостолам накануне Своих страданий[468] и который Воскресший в пасхальное утро сделал нашей реальностью[469].

Не так как мир сей якобы даёт, а как может дать только Тот, Кто и является «миром нашим»[470] – вот в некотором роде последний шаг бесконечно малого человека к бесконечно великому Богу. Тогда смертное существо от земли сей утвердит стопы свои в таинственном «месте», которое Евагрий называет «молитвой», «созерцанием» или «познанием» Бога, богословием или «Богомудрием», что в данном случае суть едино. Ибо для Евагрия молитва в глубочайшем смысле есть

собеседование ума с Богом,

нескончаемая доверительная беседа между личностью человека и личностью Бога[471], выражение безграничной любви к Богу, Отцу нашему[472], любовь-вожделение, которая не перестаёт расти никогда[473], и не имеет границ познание, которое в силу бесконечности Познаваемого всегда остаётся радостным неведением[474].

К тому, кто стремится творить именно такую молитву, в заключительной главе «Слова о молитве» Евагрий обращается со следующими словами:

«Когда предстоя в молитве, ты окажешься превыше всякой другой радости, тогда действительно обретёшь, наконец, молитву»[475]

О созерцателе он не менее парадоксальным образом говорит:

«Монах тот, кто от всех отделясь, со всеми состоит в единении»[476].

Таких «Монахов» в исконном значении слова, обрётших свою целостность, можно встретить повсюду, и не только в пустыне. Они вышли за пределы своих ложных «Я», разбили оковы самости, этой «вселенской ненавистницы», и обрели самих себя, всех и вся в Боге. Такой «монах» действительно не «от мира сего», но, тем не менее, и не «чужд миру»: он ближе к миру и к своим братьям, чем они сами к себе.

Как бы это ни выглядело парадоксальным, лишь один шаг отделяет уныние от самых высот мистической жизни, «скрытой со Христом в Боге»[477]. Но как нелегко решиться на этот маленький шаг! И никто не может заставить, и многие – увы! – делают его в противоположном направлении – не к жизни, а к внезапной или медленной смерти посреди суеты развлечений мира, лишая себя того единственного опыта, который только и стоит приобрести в этой жизни. Им, может быть, и надо-то было всего лишь часок переждать в молчании.

Пойди, народ мой, войди в покои твои

и запри за собой двери твои,

укройся на мгновение,

доколе не пройдёт гнев;

ибо вот, Господь выходит из жилища Своего[478].

Этот шаг за пределы самого себя каждый должен совершить сам, и всё же мы не в одиночестве, ибо несть числа тем, кто уже совершил его до нас. Конечно, сначала, может, предстоит пройти через «ночь» и «небытие», которые описывают Исаак Сирин, Иоанн Креста и многие великие мистики, но именно в средоточии этой «тьмы» внезапно воссияет над тобой свет не от мира сего.

И если тогда несчастное и сокрушённое человеческое существо вслед за Антонием Великим, отцом монахов, обратит к Господу вопрос, полный изумления и упрёка:

«Господи, где Ты был? Почему не явился вначале, чтобы положить конец моим страданиям?»

Тогда услышит он этот странный и таинственный ответ:

«Я был здесь, Антоний, но ждал, чтобы видеть твою борьбу»[479].

Ибо Бог настолько любит Своё создание и уважает его свободу, что оставляет за человеком право и возможность самому совершить этот последний шаг навстречу к Нему.