Деян пододвинулся на скамье, освобождая место вовремя вернувшейся Мариме-«Цвете». Хотя бы к ней у него никаких вопросов не было. Как не было больше и влечения: после ночи осталась лишь легкая приязнь, как к неблизкой, но доброй знакомой; и она вела себя с ним так же – по-видимому, чувствуя то же самое.

Похожим образом она держалась и с капитаном, хотя их знакомство явно было намного более давним.

– Берам умер, значит… Ну, земля ему пухом. – Она отхлебнула крепкой и очень горькой выпивки, закашлялась. – Тяжелый он был человек. Раз, помню, чуть с пьяных глаз шею мне не свернул: то ли злость на весь свет разобрала, то ли померещилось ему чего. А другой раз головорезы заезжие меня на улице зажали – так он мимо шел, увидел и встрял, двоих уложил и третьего покалечил, меня, считай, спас. И даже погулять тут в благодарность на дармовщину отказался. Тяжелый был человек, лихой: пусть грехи ему простятся, добро зачтется. – Она хлебнула еще и посмотрела на Альбута. – Что ж за дрянное пойло, прости Господи! Берамово любимое, да? И как только вы его хлестали постоянно!

Капитан хмыкнул.

– Молодые были и бедные. А Берам хорошее пойло от плохого всегда отличал по тому, как скоро оно валит его с ног: быстро – значит, хорошее!

Марима ответила непристойной шуткой; Альбут стал рассказывать, как Берам-«Хемриз» давным-давно в какой-то военной заварушке освободился сам из плена и вывел десятерых товарищей; потом снова заговорила Марима. Она то и дело искоса поглядывала на Деяна, по-видимому, гадая, какое отношение он имеет к покойному Бераму и к тому, как тот покойным стал. Но ни о чем не спрашивала.

Деян вытянул под столом ногу, которая после дневной ходьбы все еще ныла, и осторожно пригубил настойку: дрянь в самом деле была редкостная, даже мерзче давешнего чародейского пойла.

Слушать о том, что подонок и убийца когда-то кого-то спас, кому-то помог, было странно. Мариме вспомнить о Бераме-«Хемризе» что-то хорошее стоило недюжинных усилий – но то, что рассказывала, она не выдумывала, и припомнить побольше она старалась искренне: Берам был для нее плохим человеком – но человеком, а не волком, явившимся резать овец... И, к счастью для тех овец, попавшийся на зуб – на три пальца – к захожему шатуну, которому достало благородства за овец вступиться.

«Пес его поймет, колдуна чудного. – Деян подумал о Големе и поежился, снова со стыдом вспомнив свою недавнюю ярость. С самой Орыжи чародей прощал ему много такого, за что люди вроде Берама убили бы, не задумываясь, кого угодно, хоть родного брата. – Надо будет с ним объясниться. Извиниться как-то, что ли».

– VIII –

Странные поминки продолжались. Марима-«Цвета» отошла пошептаться со вставшим за стойку Лэшем, но вскоре снова вернулась за стол. От крепкой настойки Альбут заметно захмелел:

– А ведь по правде дрянь одна все это, Марима. Дрянь, дерьмо собачье! – заявил он вдруг. – И пойло это, и забегаловка ваша, уж прости, и город этот – выгребная яма.

– Да уж не поспоришь, – со смешком отозвалась девушка. Деяну вспомнилось, с какой ненавистью говорила она о городе ночью. – Ну, будет, Ранко: не расходись, ты пьян.

– И мы сами не лучше: дрянь, черви, – с горечью продолжал он, не слушая. – Потому в срани такой и живем: Господь справедлив, воздает по заслугам. И за глупость, и за сговор с еретиками – вдвойне; их же руками вам отсыплет. Зря ты своего дурня, – он бросил короткий взгляд на стойку, где стоял Лэшворт, – не убедила уехать, помяни мое слово: зря.

– Видно будет, – пожала плечами она. – Ты вон тут сидишь, а Берам бежал. И где теперь Берам? Срезали под корешок: только запашок и остался, – переиначила она какую-то местную поговорку, чем заставила капитана заскрежетать зубами.

В разговоре наступила долгая неуютная пауза. Деян подумал, что лучшей возможности разузнать что-нибудь не представится; но по-простому, в лоб, спросить капитана: «Кем он тебе приходился?» – показалось неловко, да и тот ни разу прямо не обмолвился, что был хорошо знаком с покойным.

– Ранко, а почему «Хемриз»? – вместо этого спросил Деян. – Я слышал, это вроде как «резчик». Чудное для солдата прозвище.

Две пары глаз тотчас уставились на него; Цвета посмотрела осуждающе и тотчас отвернулась к Альбуту. А тот…

Тот смотрел странно и недобро.

– Если вопрос неуместный, извини, – быстро сказал Деян. – Просто… интересно.

– Слыхал сказку о трех братьях? Первый был сильный, второй – храбрый, а третий – дурак. – Капитан Альбут усмехнулся беззлобно, но как-то неприятно. – И жили они коротко ли, долго ли, но нескучно, а кое-в чем даже и счастливо.

– Слыхал, – коротко ответил Деян. Таких сказок он знал множество, но в тех, что ему нравились, старшие братья не погибали на бессмысленной войне за сотни верст от дома…

– Все слыхали: у каждого когда-то мамка была, – со вздохом сказал капитан. – Даже у Берама, хоть и таскала его за пятку вверх тормашками и называла паршивым крысенышем. Он и был как крысеныш: мелкий, юркий, злобный, отчаянный – и вырос в отличного бойца. – Капитан сжал кулак. – Среди новобранцев Второго Горьевского стрелкового полка было трое побратимов из одной деревеньки родом, и Берам Шантрум среди этих троих шел за «Храброго». Жошаб Гурниш звался «Силачом». А третий, что с ними был… – капитан ухмыльнулся, – третий был дурак-дураком, без особых способностей. Но такой же бешеный ублюдок, как Берам и Жош.

По тому, с каким вниманием прислушивалась Цвета, несложно было догадаться: она тоже слышит эту историю впервые.

– Держались они друг за друга крепко: дружки их «горьевскими братьями» прозвали, по названию, значит, полка, – продолжил капитан. – Слава за ними шла лихая. За три неполных года – по несколько медалей наградных у каждого, но и взысканий – по два листа; Берама из сержантов дважды разжаловали. И секли их, и под арест сажали, и вешать собирались – но выпускали скоро… В ту пору у командиров спрос был на бешеных не тот, что сейчас. Война была другая. Все было другое! А сейчас к гадалке не ходи: или Бергич бабу королевскую отымел, или самому Вимилу на брильянты бабенке новой монет в казне не хватило – за то и режем с бергичевцами друг друга: за бабьи юбки да королевские слюни; как подумаешь, противно делается. – Капитан шумно отхлебнул, утер рукавом усы. – А тогда – другое дело… У нас с хавбагами старый спор – еще дед мой, земля пухом, рассказывал, как задавали жару поганцам; то мы к ним лезли, то они к нам – тесно нам под одним небом; и хлеб на их островах каменных растет, говорят, скверно. В землю нашу зубами вгрызались! Бойцы знатные, с бергичевцами никакого сравнения нет. И непоняток прежде не было: они бьются насмерть, мы бьемся насмерть, чего ж тут не понимать. Уважение даже между нами было, несмотря на то, что еретики они и безбожники. Год война шла, на год стихала, и опять… Горьевский полк без дела не сидел, а с ним и «братья». Но потом пошли в штабе бабьи разговоры: про милосердие, про перемирие… Дескать, хватит друг дружку резать, пора разойтись по хорошему; и это после всего! – Капитан ударил кулаком по столу. – Но приказ от самого Вимила шел, так сказали. Велено было крови зазря не лить и, значит, показать готовность к миру. Чтоб переговоры сподручнее вести было. Командиры, чтоб, мать их, «показать готовность», придумали обмен пленными устроить. Приказ есть приказ: хочешь не хочешь, а надо выполнять… Но бывалый солдат в дурном приказе всегда лазейку найдет. – Он осклабился зло и страшно. – Батальон, где братья служили, незадолго до того госпиталь захватил, в старой каменной усадьбе устроенный. Видно, при отступлении раненых вывезти хавбаги не смогли, да так и бросили. Но дрались недобитки, как сущие бесы! Сжечь надо было всю усадьбу, но там и наши люди оказаться могли – противник тоже к перемирию готовился… Не стали жечь, взяли штурмом; пять дюжин штыков потеряли! Лекарь, который там всем заправлял, хорошо оборону устроил – даром что одни бабы в помощниках и тяжелораненые. И вот их-то всех – кого не убили сразу – генералы горьевцам и приказали под обмен выпустить; им-то плевать, сколько хороших ребят полегло, пока госпиталь этот клятый брали! Но лейтенант с сержантом, земля им пухом – оба они погибли скоро, – не случайно братьев в охрану поставили и в другую сторону смотрели. Берам после штурма с перебитой рукой ходил, злой, как сам Владыка, – а тут еще такие дела! Ну, он и придумал, как со всеми поквитаться: калечить пленных запрещено было, но царапнуть ножом – это ж разве калечить? Раненых трогать не стал, проявил, мать его, «милосердие», но обоим лекарям выжившим и сестрам-помощницам вырезал на лбу по амблигону и заявил прилюдно, дескать, что это – не в наказание, а наоборот. В знак нашей благодарности и для их же безопасности: чтоб в следующий раз отличить их среди других и не убить нечаянно. Побратимам и остальным ребятам из караула шутка страсть как понравилась. – Капитан снова прервался ненадолго, чтобы промочить глотку.