– Теперь я могу сказать – и для всех это будет сюрпризом, – что у меня с самого начала были маленькие сомнения…

Этот неискренний зачин вызвал мужественный взрыв смеха. Криводушие его восхитило Вернона: поистине византийская глубина и замысловатость. На ум ему пришло полированное кованое золотое блюдо с полуистершимися иероглифами.

Макдональд перечислил свои сомнения: вмешательство в частную жизнь, методы бульварной журналистики, подспудные мотивы и так далее. Затем он подошел к зерну своей речи и повысил голос. Донесение Фрэнка было точным.

– Но с годами я усвоил, что в нашем деле бывают моменты – нечасто, конечно, – когда собственное мнение должно отойти на задний план. Вернон вел свою линию со страстью и убийственным журналистским чутьем, и в этом здании возникла та атмосфера, то сознание нашей важности, которые напоминают мне о добрых старых временах трехдневной недели,[22] когда мы действительно умели заставить себя слушать. Сегодня наши тиражи говорят сами за себя – мы поймали настроение публики. Итак, – Грант, сияя, повернулся к редактору, – мы снова на коне, и это благодаря вам. Тысяча благодарностей, Вернон!

После громких аплодисментов с короткими поздравлениями выступили другие. Вернон сидел, скрестив руки, с серьезным лицом, упершись взглядом в рисунок дерева на полированном столе. Хотелось улыбнуться, но это было бы неуместно. Он с удовлетворением наблюдал, как Тони Монтано, директор-распорядитель, незаметно записывает, кто что сказал. Кто союзник. Его надо будет отвести в сторону и успокоить насчет Диббена, который совсем сполз в кресле и, глубоко засунув руки в карманы, хмурится и качает головой.

Вернон встал, чтобы видно было тем, кто сзади, и поблагодарил собравшихся. Ему известно, сказал он, что большинство из них в тот или иной период были против публикации. Но он благодарен за это, ибо в некоторых отношениях журналистика сходна с наукой: лучшие идеи – те, которые выживают и укрепляются в столкновении с умной оппозицией. Этот шаткий образ снискал аплодисменты; значит, нечего стыдиться, нечего опасаться возмездия свыше. К тому времени когда смолкли рукоплескания, Вернон смог протиснуться к доске, висевшей на стене. Он отодрал липкую ленту, которой был прикреплен большой лист белой бумаги, и открыл двукратно увеличенный макет завтрашней первой полосы. Фотография занимала всю ширину восьми колонок и под шапкой – верхние три четверти полосы по высоте. Умолкшее собрание созерцало платье простого покроя, воображаемое дефиле, дерзкую позу, притворно отталкивающую взгляд камеры, маленькие груди, искусно выпущенную лямку лифчика, слабый румянец грима на скулах, помаду, нежно имитирующую припухлость слегка надутых губ, затаенный зовущий взгляд, видоизмененную, но легко узнаваемую государственную личность. Под этим посередине, тридцать вторым кеглем, строчными буквами жирным шрифтом одна строка: «Джулиан Гармони, министр иностранных дел».

Собрание, шумливое перед этим, затихло совершенно, и тишина длилась полминуты. Потом Вернон откашлялся и стал излагать стратегию на субботу и понедельник. Как сказал потом в столовой один молодой журналист другому, это было все равно что увидеть знакомого тебе человека публично раздетым и выпоротым. Голеньким и наказанным. Несмотря на это, по общественному мнению, сложившемуся после того, как люди разошлись по своим рабочим местам, и укрепившемуся после обеда, работа была выполнена на высочайшем профессиональном уровне. Первая полоса – классика, и когда-нибудь по ней будут учить на факультетах журналистики. Визуальное впечатление от нее – незабываемое по своей простоте, четкости и силе. Макдональд прав, чутье у Вернона безошибочное. Он метил в сонную артерию, когда вынес весь текст на вторую полосу, не соблазнившись кричащим заголовком и многословным врезом. Он знал силу своего материала. Фотографией все сказано.

Когда последний человек вышел из кабинета, Вернон закрыл дверь и распахнул окна на влажную мартовскую улицу, чтобы выгнать спертый воздух. До следующего совещания оставалось пять минут, и ему надо было собраться с мыслями. По внутреннему телефону он сказал Джин, чтобы его не беспокоили. В голове крутилась и крутилась одна мысль: прошло хорошо, прошло хорошо. Но было что-то… Что-то важное, какая-то новая информация, он должен был на нее откликнуться, но его отвлекли, а потом он забыл, ее смело потоком других соображений. Чье-то замечание, обрывок, который тогда его удивил. Надо было тогда же отреагировать.

Так и не вернулось это до конца дня, покуда он снова не остался один. Он стоял у доски, пытаясь воскресить то мимолетное ощущение неожиданности. Он закрыл глаза и стал последовательно вспоминать утреннее совещание, все, что там было сказано. Но сконцентрироваться на задаче не мог, мысли блуждали. Все идет хорошо, все идет хорошо. Если бы не эта мелочь, он бы обнимал себя, плясал на столе. Вот так же было и утром, когда он лежал в постели, размышляя о своих успехах, и не мог вполне насладиться ими только из-за того, что его не одобрил Клайв.

И тут вспомнилось. Клайв. Едва он произнес про себя имя друга, все встало на место. Он прошел в другой конец кабинета, к телефону. Все просто и, кажется, возмутительно.

– Джереми? Можете ко мне зайти?

Джереми Болл явился через минуту. Вернон усадил его и повел допрос, записывая даты, место, время суток, известные факты, предполагаемые. Один раз Джереми позвонил по телефону, чтобы уточнить какие-то детали у репортера, работавшего по этому делу. Как только редактор внутреннего отдела покинул кабинет, Вернон по личному телефону позвонил Клайву. Снова продолжительные скрипы в поднятой трубке, шорох простыней, хриплый голос. Пятый час, что там с Клайвом, валяется весь день, как депрессивный подросток?

– А, Вернон? Я как раз…

– Слушай – что ты сказал утром? Я должен тебя спросить. Когда ты был на озерах?

– На прошлой неделе.

– Клайв, это важно. Какой это был день?

Кряхтение, скрип – Клайв пытался сесть.

– Наверное, пятница. А в чем?…

– Ты видел мужчину – нет, подожди. В котором часу ты шел через Аллен-Крагс?

– Около часу, кажется.

– Слушай. Ты видел, как человек напал на женщину, и решил не помогать. Это был Насильник Озерного края.

– Не слышал о таком.

– Ты что, газет не читаешь? За последний год он восемь раз нападал на женщин, в основном на туристок. Этой удалось уйти.

– Слава Богу.

– Нет, не слава Богу. Два дня назад он снова совершил нападение. Вчера его арестовали.

– Вот и хорошо.

– Нет, нехорошо. Ты не захотел помочь женщине. Ладно. Но если бы после этого ты пошел в полицию, не пострадала бы другая.

Короткая пауза: Клайв обдумывал его слова или собирался с силами. Теперь он окончательно проснулся и заговорил твердо.

– Одно из другого не следует, – сказал он. – Но пусть. Почему ты повышаешь голос. Вернон? Очередной маниакальный цикл? Чего конкретно ты хочешь?

– Я хочу, чтобы ты сейчас же пошел в полицию и рассказал, что ты видел…

– Не может быть и речи.

– Ты мог бы опознать его.

– Я сейчас заканчиваю симфонию, которая…

– Ни черта подобного. Ты лежишь в постели.

– Не твое дело.

– Это возмутительно. Иди в полицию, Клайв. Это твой моральный долг.

Шумный вдох на том конце, снова пауза, обдумывание ответа, затем:

– Ты объясняешь мне мой моральный долг? Ты? Это ты-то?

– В каком смысле?

– В смысле твоих фотографий, в смысле гадить на могилу Молли…

Упоминание экскрементов в связи с несуществующим захоронением знаменовало ту поворотную точку в диспуте, когда сдерживающие центры перестают действовать. Вернон перебил:

– Ты ничего не знаешь, Клайв. Живешь привилегированной жизнью и ни бельмеса ни в чем не смыслишь.

– В смысле подсиживать человека. В смысле грязной журналистики. Как ты себя выносишь?

– Можешь бесноваться сколько влезет. Ты не владеешь собой. Если не пойдешь в полицию, я позвоню туда сам и расскажу, что ты видел. Соучастие в попытке изнасилования.

вернуться

22

Трехдневная рабочая неделя со сниженной зарплатой была введена консерваторами в 1973 г в связи с нехваткой энергии, вызванной забастовкой шахтеров В 1974 г отменена лейбористским правительством