– Прекрасная, должно быть, пианистка.

Он давно не сталкивался с политиком вплотную и забыл это движение глаз, неустанный поиск слушателей, или дезертиров, или же фигуры более высокого ранга поблизости, или иного какого-то шанса, чтобы, не дай Бог, не упустить.

Гармони озирался, контролируя аудиторию.

– Начинала блестяще. Голдсмитс-колледж, потом Гилдхолльская школа. Ее ждала сказочная карьера… – Пауза для комического эффекта. – Потом познакомилась со мной и выбрала медицину.

Захихикали только помощник и еще одна женщина из сопровождения. Журналисты остались равнодушны. Возможно, они это уже слышали.

Взгляд министра снова остановился на Клайве.

– И еще одно. Я хотел вас поздравить с государственным заказом. «Симфония тысячелетия». Вы знаете, что решение принималось на правительственном уровне?

– Слышал. И вы голосовали за меня.

Клайв позволил себе нотку усталости, но Гармони отреагировал так, как будто перед ним рассыпались в благодарностях.

– Это – самое малое, что я мог сделать. Кое-кто из моих коллег предлагал эту поп-звезду, бывшего «битла». Так как продвигается дело? Идет к завершению?

– Почти.

Конечности у него уже полчаса как окоченели, но только теперь холод пронял его до нутра. В тепле своей студии он сидел бы без пиджака, работая над последними страницами симфонии, до первого исполнения которой оставались считанные недели. Он уже дважды отодвигал срок сдачи, и ему не терпелось домой.

Он подал министру руку.

– Рад был познакомиться. Мне пора.

Но Гармони не принял его руки и заговорил через него: можно было выжать еще немного из встречи со знаменитым композитором.

– Знаете, я часто думал: право художника, такого, как вы, свободно заниматься творчеством есть то, что придает смысл моей должности…

Последовало еще что-то в том же ключе; Клайв смотрел на него, ничем не выдавая растущей неприязни. Гармони тоже был из его поколения. Высокий пост лишил его способности на равных разговаривать с незнакомым. Может быть, это и дарил он ей в постели: волнующее соприкосновение с безличным. Мужчина, вертящийся перед зеркалами. Но она, конечно, предпочитала душевное тепло. Лежи тихо, смотри на меня, как следует смотри. Может быть, эта связь была не более чем ошибкой – Молли и Гармони. Так или иначе, теперь она представилась Клайву непереносимой.

– Интересно, – сказал он бывшему любовнику Молли, – вы по-прежнему отстаиваете казнь через повешение?

Министра нисколько не обескуражил этот неожиданный поворот, однако взгляд его посуровел.

– Полагаю, большинству людей известна моя позиция в этом вопросе. В данный же момент я с радостью разделяю точку зрения парламента и коллективную ответственность кабинета. – Он изготовился к схватке и одновременно включил обаяние.

Оба газетчика придвинулись ближе со своими блокнотами.

– Прочел, в какой-то речи вы заявили, что Нельсон Мандела заслуживает виселицы.

Гармони, которому в будущем месяце предстояло посетить Южную Африку, спокойно улыбнулся. Речь эту бесцеремонно выкопала на днях газета Вернона.

– По-моему, нет смысла пригвождать людей к словам, произнесенным в ту пору, когда они были опрометчивыми студентами. – Он усмехнулся. – Почти тридцать лет назад. Уверен, что и у вас бывали довольно скандальные высказывания или мысли.

– Конечно, бывали, – ответил Клайв. – О том и речь. Если бы тогда вышло по-вашему, теперь и смысла не было бы менять точку зрения.

Гармони слегка кивнул, принимая довод.

– Справедливо. Но в реальном мире, мистер Линли, ни одна система правосудия не свободна от человеческой ошибки.

И тут министр иностранных дел сделал нечто необыкновенное, опрокинувшее теорию Клайва об эффектах общественной должности и даже вызвавшее, задним числом, его восхищение. Гармони приблизился и, взяв его двумя пальцами за лацкан пальто, подтянул к себе и произнес так, чтобы никто не услышал:

– Когда я в последний раз виделся с Молли, она сказала, что вы импотент и всегда им были.

– Совершенный вздор. Она не могла так сказать.

– Конечно, вы будете отрицать. Можем обсудить это вслух перед теми джентльменами – или же вы можете отстать от меня и вежливо попрощаться. Другими словами, пошел к чертовой матери.

Речь была быстрой и горячей, а закончив, Гармони отодвинулся, с улыбкой потряс руку Клайва и громко сказал помощнику:

– Мистер Линли любезно согласился присутствовать на обеде.

Это, возможно, было условленной фразой: молодой человек тут же подошел, чтобы увести Клайва, а Гармони, повернувшись к ним спиной, сказал журналистам:

– Выдающаяся личность – Клайв Линли. Обозначить разногласия и остаться друзьями – не это ли суть цивилизованного существования?

Часом позже машина Вернона, несуразно маленькая для человека, разъезжающего с шофером, привезла Клайва в Южный Кенсингтон. Он вылез и попрощался.

– Ужасные похороны.

– Даже выпить не дали.

– Бедная Молли.

Клайв вошел в дом и остановился в передней, вбирая тепло радиаторов и тишину. Записка от экономки сообщала, что в студии есть для него термос с кофе. Он поднялся туда в пальто, взял карандаш и бумагу и, положив ее на рояль, записал десять нисходящих нот. Потом стоял у окна, смотрел на листок и мысленно вслушивался в контрапункт виолончелей. Часто бывали дни, когда заказ на симфонию представлялся ему дурацкой напастью: бюрократическое вторжение в его творческую жизнь; полная неясность с тем, где конкретно сможет репетировать с Британским симфоническим оркестром знаменитый итальянский дирижер Джулио Бо; легкое, но непрестанное раздражение от чрезмерно возбужденного или враждебного любопытства прессы; то, что он дважды продлевал срок – да и до конца тысячелетия еще не один год. Но случались и такие дни, как сегодня, когда он не думал ни о чем, кроме самой музыки, и его неудержимо тянуло домой. Держа все еще не отошедшую от холода левую руку в кармане, он сыграл записанный пассаж – медленный, с хроматизмами, ритмически замысловатый. Там было даже два размера. Затем, по-прежнему правой рукой и в медленном темпе, он сымпровизировал восходящую мелодию виолончелей, сыграл ее несколько раз, варьируя, пока она его не удовлетворила. Он записал новый голос, который будет звучать в самом верхнем регистре виолончелей и создаст ощущение выброса яростной энергии. Радостно будет высвободить ее в финале симфонии.

Он отошел от рояля, налил кофе и выпил на своем обычном месте у окна. Половина четвертого, а уже темно, и надо зажигать свет. Молли стала пеплом. Он проработает ночь и проспит до обеда. В общем-то делать больше нечего. Сделай что-то и умри. Выпив кофе, он вернулся обратно и, стоя, нагнувшись над роялем, в пальто, сыграл обеими руками в хиреющем свете только что записанные ноты. Почти правильно, почти правда. В них было сухое томление по чему-то недоступному. По кому-то. В такие минуты он звонил ей и просил приехать – когда не мог усидеть за роялем из-за беспокойства, но и не мог оставить его в покое, настолько был возбужден новыми идеями. Если она была свободна, то приезжала, заваривала чай или смешивала экзотические напитки и усаживалась в углу, в вытертое кресло. Иногда они разговаривали, а иногда она заказывала музыку и слушала с закрытыми глазами. Вкусы ее были на удивление строгими для любительницы вечеринок. Бах, Стравинский, редко – Моцарт. Она уже не была той молодой женщиной, не была его любовницей. Им было приятно в обществе друг друга, но отношения стали ироничнее, страсть ушла, и теперь они любили свободно поговорить о своих романах.

Молли вела себя по-сестрински и оценивала его женщин великодушнее, чем он – ее мужчин. А в остальном разговоры шли о музыке и еде. Теперь она сделалась мелким пеплом в алебастровой урне, которую Джордж будет держать на гардеробе.

Клайв наконец согрелся, но в левой руке еще покалывало. Он снял пальто и бросил на кресло Молли. Прежде чем вернуться к роялю, он обошел комнату, включая лампы. Больше двух часов он возился с виолончельной партией и прикидывал дальнейшую оркестровку, не замечая ни темноты за окном, ни приглушенных педальных нот вечернего часа пик. Это был лишь мостик, переход к финалу; Клайва завораживало в нем обещание, устремленность – он воображал древние, истертые ступени, плавным поворотом уходящие из виду – желание взбираться все выше и выше и наконец решительным прыжком в далекую тональность, в струйках звука, опадающих, как остатки тумана, войти в заключительную мелодию, прощание, запоминающуюся мелодию пронзительной красоты, которая заставит забыть о ее старомодности и оплачет уходящий век со всеми его бессмысленными зверствами, и восславит его блестящую изобретательность. И когда уляжется волнение премьеры, отгремят проводы тысячелетия, погаснут фейерверки, закончатся записи и анализы, – еще долго потом эта неотразимая мелодия будет звучать как элегия отошедшему веку.