Но такие разговоры задевали его за живое. Пахом и сам стал замечать, какая бы ни была работа, солдат и Авдотья все рядом, но никогда не видал он, чтобы они баловались или пересмеивались.
Однажды Пахом увидел, что сарафан дочери и белая рубаха солдата – два ясных пятна – долго задержались на дальнем конце поля, у опушки, и как бы слились.
Мужик живо побрел ложком в тайгу, тихо пробрался по кустам, подошел с другой стороны и сел за пень.
«Никак хочет сбить девку. Ну, я тогда ему ноги переломаю. Нашелся помощник!»
Слышно было, как серпы режут колосья. Солдат и девушка работали молча.
Пахому вдруг захотелось, чтобы солдат сказал или сделал что-нибудь такое, к чему можно было придраться, выбранить его. Что ни сделай сейчас Андрей дурного, мужику все бы пришлось на злую радость.
Дочь с солдатом прошли мимо. Пахом ждал.
Полоска тут была неширокая. Он увидел, что дочь его опустилась на колени, подвязывая косынку.
– Все ж землю тут сильно выдувает, – сказал солдат.
Авдотья молчала.
– Пашню надо заводить в тайге, чтобы лес вокруг стоял.
– Силы много надо, – отвечала девушка. – У нас дядя Егор и тот не собирается.
– Своего добиться завсегда можно. Надо только не бояться и знать, чего желательно, – отвечал солдат.
Авдотья опять принялась за работу, и скрип серпов стал удаляться.
«Ну, ничего худого нет! – с облегчением подумал мужик. – Про хозяйство говорят».
В досаде, что без толку просидел в кустах, мужик вернулся домой.
– Ну что? – спросила жена.
– Смирно работают, молчат. А ты ступай-ка лучше, помогай им. А то рада, что солдат батрачит… Ну-ка, вы! – рассердился Пахом на брата Тереху и на жену его Арину. – Гляди, солнце-то где… Авдотья на вас чертоломит.
Выругавшись, Пахом несколько успокоился. Досада его прошла. Он был рад, что про солдата ничего плохого сказать нельзя.
Андрей в смену с Лёнкой караулил грузы, доставленные пароходом, и жил в деревне. Когда закончили уборку хлеба, Сукнов поправил крышу на избе, сделал топором резьбу над дверью. Как замечал Пахом, плотник он был изрядный. Крепкий, приземистый, он долго приглядывался, прежде чем начать что-нибудь, но, взявшись, делал все быстро и хорошо.
– Всякое дело знает! Солдат! – восклицал Тереха.
Андрей пошел вместе с мужиками строить мельницу. Лёнка тоже ходил на постройку. Иван нанимал его работать. Терентьев даже удивлял мужиков своей старательностью и силой. Старались и бродяжки, жившие у Федора в работниках.
Между тем жена Пахома разузнала, может ли солдат жениться, кто должен выдать позволение, сколько Сукнов служит, довольны ли им поп и начальство.
Когда соседи намекали ей на солдата и Авдотью, Аксинья делала вид, что ничего и знать не знает. Но в то же время выражение удовольствия являлось на лице ее: она гордилась своей Авдотьей – даже солдат и тот старается из-за нее.
– Ей-богу, свататься будет, – говорила она мужу.
– Ничего ты не понимаешь, – возражал Пахом. – Про это у них и разговора нет. Он человек умственный. – И Пахом раскидывал руки над головой.
– Умственный! – передразнивала Аксинья. – А то он будто из-за тебя ходит!
Слыша речи жены про сватовство, Пахом и сам задумывался. Снова досада разбирала его: «Ну, тогда чего же он ждет, чего молчит? Будь он неладен!»
Сукнов скоро подружился со всеми переселенцами. Он вырезал дудку, вечерами играл на ней и учил танцевать кузнецовского медведя. По праздникам приходили другие солдаты.
Пашня была убрана, и мужики достраивали мельницу.
Сукнов ушел на постройку церкви и долго не был в деревне. Вскоре прошел слух, что солдаты собираются уезжать.
Однажды Андрей в начищенных сапогах, бритый, в белоснежной рубахе пришел к Бормотовым. На груди его была медаль.
Тереха всплеснул руками:
– Гляди, какой храбрец!
– Скоро уезжаем. Работы наши закончились.
Сукнов вдруг повалился Пахому в ноги.
– Тятенька, отдайте за меня дочь, будьте отцом родным!
Авдотья заревела, слезы залили лицо ее; она схватилась за платок и опрометью кинулась вон из избы.
Все эти дни она с трепетом ожидала: что же будет? Как же он, милый, уедет, скажет ли ей хоть слово? Она уже ни на что не надеялась, исстрадалась ожидая. Она жалела, что работы закончились, что нельзя уже более потрудиться рядом, и те часы, когда они косили и жали вместе, считала самыми счастливыми в своей жизни.
И вот Сукнов пришел и сразу все сказал.
– Пиши отцу в Рязанскую губернию: пусть вышлет благословение, – сказал Пахом. – Где у тебя: в Рязанской или в Пензенской?
Сукнов согласен был ждать ответа и благословения.
– Век буду молить. Службу кончу – выйду, на Амуре поселюсь.
Привели Авдотью.
– Согласна ты?
– Тятенька-а-а… – опять заплакала она.
Отец вспомнил, как, бывало, он бил ее вот по этой самой покорной и сильной спине палкой, и жалко ему стало дочь.
– Экая ты! Согласна ли?
– Тятенька-а…
Мать тоже заплакала.
– Да согласна, согласна, – поспешно говорила она сквозь слезы, видя, что от Авдотьи отец толку не добьется.
– Чего же ты раньше молчал? – спрашивал Пахом у солдата.
– Солдату какая вера! Вот и молчал.
– Напрасно. Я солдата уважаю. У меня дед был солдат. Еще с французом воевал.
Авдотья, сидя на скамейке рядом с Андреем, счастливая, глядела в его лицо. Теперь она могла смотреть на него, сколько хотела. И чужой он был, и милый, и так много было в нем нового, незнакомого. Но душу его она уже давно знала.
«А отец все чего-то городит», – думала она. Авдотья чувствовала, что самое важное сейчас в ней, а не в отцовских разговорах.
– Я солдат не боюсь, – говорил Пахом. – Это другие мужики: «Ах, солдат, да ах, солдат идет! Берегите кур, а то сейчас растащат! Мол, солдат – грабитель!» А у нас в семье все были солдаты. Дед наш, бывало, выпьет и сейчас скомандует: «Во фрунт!» – и старые песни запоет с нами. Ну-ка давай, как вы нынче поете про турецкого-то царя?..
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
– Идолища поганые, постыдные… Окаянство это прочь!
Поп хватал в фанзе гольда деревянных божков, ломал их, топтал и бросал в огонь.
– Ведь это кусок дерева, как ты не понимаешь! – гремел он, обращаясь к гольду. – Ведь это ты сам придумал, сам вырезал – какой же он бог? Подумай, чему ты молишься?
Однажды поп застал шамана в доме Покпы. Он оттаскал колдуна за волосы, все шаманские предметы изломал, сжег; а железки выбросил в воду, зная, что гольды нырять не умеют и в реке их не найдут. Досталось и Покпе.
Шаманы боялись попа как огня. Один из них, Хангани, пробовал сопротивляться, но поп явил такую силищу, что все пришли в ужас.
Завидя попа, гольды прятали божков и бубны, но на молитву собирались охотно. Пение попа, его парчовая одежда, кадило с благовониями, евангелие в серебре – все нравилось им. Гольды верили ему, крестились и кланялись, признавали, что главный бог един и что их молитва дойдет до него.
Но вот поп уезжал, и снова они доставали своих идолов, бубны, сушеных ершей и разные другие талисманы.
Поп знал об этом, но верил, что сломит их упорство.
– Язычество, мракобесие я искореню, – говорил он.
Айдамбо был его верным и неутомимым помощником. Он путешествовал с попом по самым отдаленным протокам и горным речкам, помогая ему отыскивать спрятавшихся шаманов, открывать их убежища, уличать в шаманстве сторонников старой веры, и, не задумываясь, вырывал из рук своих соплеменников идолов, бубны и ломал их тут же. Он знал, что раз взялся работать на попа, то должен все делать честно.
Айдамбо был бесстрашным человеком. Кроме того, поп не давал ему покоя. Он все твердил про грехи, про ужасы ада, которые ждут идолопоклонников и тех, кто не борется с ними, и тех, кто не слушает священнослужителей. Айдамбо чувствовал, что поп как бы все время держит его когтем за душу, не дает отвлечься, помечтать, подумать о чем бы то ни было, кроме церковного дела.