— Обида, должно быть, относилась к чему-нибудь другому, мистрис Блайт, и просто распространилась на вас, поскольку вам случилось проехать в эту минуту мимо. У Лесли действительно бывают порой приступы угрюмости. Бедная девочка! Я не могу осуждать ее, когда знаю, что ей приходится терпеть. Не пойму, как Бог такое допускает. Мы с доктором много рассуждали о первопричине зла, но пока еще не до конца выяснили ее. В жизни так много непостижимого, мистрис Блайт, не правда ли? Иногда кажется, все выходит правильно — вот так, как с вами и доктором. А иногда все, похоже, идет кувырком. Вот хоть Лесли — такая умная и красивая, — ей бы королевой быть, а вместо этого сидит она там взаперти, лишенная почти всего, что важно и ценно для женщины, и не имея в перспективе ничего, кроме как обихаживать Дика Мура всю оставшуюся жизнь. Хотя, мистрис Блайт, смею думать, что она предпочла бы свое теперешнее существование, каким бы оно ни было, той жизни, какой она жила с Диком, прежде чем он уехал на Кубу. Но это такое дело, о котором старому моряку с его грубым языком болтать не след… Но вы очень помогли Лесли: она совсем другое существо, с тех пор как вы приехали сюда. Мы, старые друзья, замечаем эту перемену в ней, хотя вам она не видна. Я говорил об этом на днях с мисс Корнелией, и это один из тех редких случаев, когда мы с ней полностью сходимся во мнениях. Так что выбросьте за борт любую мысль о том, что вы ей не нравитесь.

Аня едва ли могла целиком и полностью отбросить эту мысль, поскольку, несомненно, были моменты, когда интуиция, которую не побороть рассудку, говорила ей, что Лесли питает к ней странную, необъяснимую неприязнь. Временами тайное сознание существования этой неприязни омрачало прелесть их товарищеских отношений; в другие моменты о нем почти удавалось забыть, но Аня всегда чувствовала, что скрытый острый шип где-то совсем близко и может уколоть ее в любую минуту. Его жестокий укол она ощутила в тот день, когда сказала Лесли о том, что, как она надеется, принесет весна в маленький Дом Мечты. Лесли бросила на нее жесткий, холодный, недружелюбный взгляд.

— Значит, у вас тоже будет ребенок, — сказала она каким-то сдавленным голосом и, не прибавив ни слова, повернулась и пошла через поля к своему дому. Аня была глубоко уязвлена; в ту минуту ей показалось, что она никогда больше не сможет проникнуться расположением к Лесли. Но несколько дней спустя та снова зашла в Дом Мечты и была такой милой, приветливой, искренней, остроумной и обаятельной, что Аня почувствовала себя очарованной и способной простить и забыть. Только о своей нежно лелеемой надежде она уже никогда не упоминала в разговорах с Лесли; да и сама Лесли неизменно обходила эту тему молчанием. Но однажды вечером, когда поздняя зима старалась расслышать первое послание весны, Лесли зашла в маленький домик, чтобы немного побеседовать в сумерках, а после ее ухода Аня нашла на столе небольшую белую коробку и с любопытством и недоумением открыла ее. В коробке лежало крошечное белое платьице, чрезвычайно искусно сшитое — с затейливой вышивкой, прелестными складочками — чудо красоты. Каждый стежок был сделан вручную, а маленькие оборочки на воротничке и рукавчиках были из настоящих валансьенских кружев. На платьице лежала открытка — «с любовью от Лесли».

— Сколько часов она, должно быть, трудилась над ним, — сказала Аня. — И материал, я думаю, стоил больше, чем ей действительно по средствам. Это так мило с ее стороны.

Но Лесли была резка и грубовата, когда Аня благодарила ее, и последняя снова почувствовала, как их разделила невидимая преграда.

Подарок Лесли не был единственным в маленьком домике. Мисс Корнелия временно прекратила обшивать ненужных, нежеланных восьмых младенцев и принялась усердно трубиться для весьма желанного первого, которому готовился наш лучший прием. Филиппа Блейк и Диана Райт прислали каждая по изумительному наряду, а миссис Линд — даже несколько, в которых добротный материал и аккуратнейшие стежки заменили вышивку и оборки. И сама Аня сшила множество маленьких предметов одежды, которые не осквернила никаким прикосновением швейной машины и над которыми провела счастливейшие часы той счастливой зимы.

Капитан Джим был самым частым гостем в маленьком домике, и никому не оказывали там более радушного приема, чем ему. С каждым днем Аня проникалась все большей и большей любовью к простодушному, искреннему моряку. Общение с ним было таким же освежающим, как морской ветер, и таким же увлекательным, как чтение каких-нибудь древних хроник. Она никогда не уставала слушать его рассказы, а его оригинальные замечания и наблюдения были для нее постоянным источником удовольствия. Капитан Джим принадлежал к числу тех редких и интересных людей, которые не просто «поговорят», но непременно что-нибудь «скажут». «Млеко человеческой доброты» и «мудрость змия» смешались в нем в восхитительной пропорции.

Казалось, ничто никогда не выводило капитана Джима из равновесия и никоим образом не угнетало.

— Я вроде как приобрел привычку наслаждаться жизнью, — заметил он однажды, когда Аня завела речь о его неизменном оптимизме. — Это вошло в плоть и кровь, так что я теперь, похоже, получаю удовольствие даже от неприятных вещей. Очень занятно думать, что неприятное не может длиться вечно. «Послушай-ка, ты, старый ревматизм, — говорю я, когда он меня прихватит, — а ведь тебе все равно придется когда-нибудь перестать меня мучить. Чем сильнее боль, тем, вероятно, скорее она отпустит. В конечном счете я возьму верх над тобой — в теле или вне тела».

Однажды вечером возле камина в башне маяка Аня увидела «книгу жизни» капитана Джима. Его не потребовалось долго уговаривать — он с гордостью дал ее Ане для прочтения.

— Я написал это, чтобы оставить на память маленькому Джо, — сказал он. — Мне грустно думать, что все виденное и пережитое мной будет начисто забыто, после того как я уйду в мое последнее плавание. А так Джо вспомнит мои истории и перескажет их своим детям.

Старая книга в кожаном переплете была заполнена записями о путешествиях и приключениях капитана. Аня подумала, что для писателя этот томик оказался бы настоящим кладом. Каждая фраза была золотым самородком. Сама по себе книга не имела никаких литературных достоинств. Мастерства устного рассказчика оказывалось недостаточно, когда капитан Джим брался за перо, — он мог лишь набросать краткое содержание своих знаменитых рассказов; к тому же количество орфографических и грамматических ошибок было ужасающим. Но Аня чувствовала, что если бы кто-нибудь, обладающий необходимым талантом, мог взять это бесхитростное повествование о событиях одной полной приключений жизни и прочесть между скупых строк волнующие истории об опасностях, встреченных без страха, и долге, мужественно исполненном, ему, возможно, удалось бы создать на основе этого повествования чудесную книгу. И забавнейшая комедия, и пронзительнейшая трагедия лежали, скрытые от глаз, в «книге жизни» капитана Джима, ожидая прикосновения руки мастера, чтобы вызвать смех и печаль, и ужас тысяч читателей.

Аня поделилась своими мыслями с Гилбертом, когда они шли домой с маяка.

— Почему бы тебе самой, Аня, не попробовать свои силы?

Аня покачала головой.

— Нет. А было бы чудесно, если бы я могла это сделать. Но у меня нет таких способностей. Ты же знаешь, Гилберт, что мне удается лучше всего, — фантастическое, сказочное, красивое. А чтобы написать «книгу жизни» капитана Джима так, как она должна быть написана, нужно быть мастером энергичного и вместе с тем изысканного слога, глубоким психологом, прирожденным юмористом и прирожденным автором трагедий. Необходимо редкое сочетание талантов. Пол мог бы сделать это, если бы был постарше. Во всяком случае, я собираюсь предложить ему приехать сюда следующим летом и познакомиться с капитаном Джимом.

«Приезжай на этот берег, — написала Аня Полу. — Правда, боюсь, ты не найдешь здесь ни Норы, ни Золотой Дамы, ни Братьев Моряков, но зато встретишь одного старого капитана, который может рассказать тебе чудеснейшие морские были».