Феля сжимает бутылку. А как же бойцы? Они-то ведь не боятся темноты. Феля вздохнул и прыгнул на дорожку. Заскрипел песок. Шш!

Феля осторожно пробирается по крутой тропинке. Кто это сзади сопит? Феля замирает, прислушивается. Никого! Это он сам так сопит. Феля озирается. А там что за мохнатые лапы? Он вглядывается в темноту. Это, наверно, просто такая трава. «А если зверь? — думает Феля. — Я его тогда бутылкой, бу…»

Вдруг он сорвался на крутизне, проехался на спине, ободрал кожу. Больно! Посыпались камни. Ничего, зато началось ровное место — значит, уже пляж.

Море шумит совсем рядом. Под ногой стало мокро. Значит, вот оно, здесь! А вдруг оно сегодня не светится?

Феля нашарил камень и швырнул его в темноту. Раздался всплеск, взметнулись яркие, огненные брызги. Светится!

В тапках и трусах, он смело лезет по круглым, скользким камням в тёплую чёрную воду. Вот он забрался по колено, и сразу же его ноги превратились в два серебристо-огненных столба. Он окунает руки — они тоже становятся серебряными. Он проводит по воде кулаками — серебряные обручи вскипают, катятся, потухают. Он бьёт по воде ладонями — искрами рассыпаются капли.

Феля набирает бутылку чудесного мокрого огня и торопится на сушу.

И вот уже всё кончилось, всё позади. Он снова в палате, он засыпает…

Утром он бежит на соседний пляж. Знакомый командир уже там. Ещё издали он кричит Феле:

— Пришёл, земляк? Что рано сегодня?

— Вот, товарищ командир, вам! — Феля подаёт зелёную закупоренную бутылку.

— Зачем? — удивляется командир. — У меня же есть… вон целый графин, и тоже нарзан.

Феля, счастливый, смеётся:

— Это только сверху нарзан! Это ж светящаяся вода — мокрый огонь, с моря!

— Что? — Командир приподнимается на локтях. — Мокрый огонь?

— Ага. Только здесь светло, а надо, чтобы было совсем темно, чтобы ночью… Вы к себе возьмите и ночью будете смотреть.

Он поставил бутылку на песок и убежал. Через день они снова встретились.

— Светилась? — закричал Феля подбегая.

Командир молчит.

— Светилась, да?

Командир мнётся, не отвечает…

— Что ж вы, товарищ командир!

Командир говорит:

— А ну, нагнись! Ближе… ещё ближе!

Опираясь на левую руку, он заглянул Феле в глаза. Они светились, точно две звезды. Командир погладил Фелю по стриженому затылку, откинулся и сказал:

— Конечно, светилась, Феликс Эдмундович… то есть, виноват, Степанович…

КОНОПЛЮШКИ

Антон и антоновка - i_009.jpg

Я сидел на скале, у самой воды, и рисовал море. Оно было светло-зелёное, и я писал его зелёными красками.

Потом оно стало синеть — я давай прибавлять синьки.

Потом оно покрылось лиловыми тенями — я стал подмешивать к синему красное.

Потом надвинулась туча, море стало серое, будто чугунное, — я приналёг на сажу.

Потом туча ушла, ударило солнце; море обрадовалось и снова, как нарочно, стало светло-зелёное.

Я погрозил ему кулаком:

— Эй ты, море-океан, будешь дразниться?

А оно вдруг как плеснёт «девятым валом» и слизнуло всё моё хозяйство: альбом, краски, кисти…

А сзади раздалось:

— Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!

Смешливое эхо подхватило: «Ха-хи-хи!»

Это пионеры из соседнего лагеря. Они окружили меня:

— Мы притаились, чтобы вам не мешать, а вы морю — кулаком! Тут уж мы не выдержали.

— Вам смешки, — сказал я, — а у меня сейчас всё в Турцию уплывёт!

— Ничего, солнышко высушит!

Они живо всё выудили, разложили на камешке:

— Не надо море — лучше нас рисуйте!

Я испугался:

— Многовато вас. Одного кого-нибудь — ну, кто чем-нибудь знаменит.

— Вовсе не много, — ответил вожатый, высокий парень с военной сумкой через голое плечо. — Одно звено: двенадцать человек — семь мальчиков, пять девочек, и все знаменитые. Пожалуйста: один был партизаном, другой вырастил табун жеребят, третий сделал рекордную авиамодель, четвёртый здорово играет на скрипке, пятый…

Я разглядывал ребячьи лица, покрытые густым крымским загаром. «Двенадцать негритят…» — вспомнил я забавную песенку. Под панамками светились весёлые — карие, голубые, серые, зелёные — глаза. У одной девочки всё лицо было покрыто замечательными озорными веснушками. Они удивительно шли к её синим глазам!

— Вот я кого буду рисовать! Чем она знаменита?

— Поездом! Она поезд спасла!

«Негритята» стали подталкивать девочку с веснушками:

— Шурка, иди! Тебя срисуют, в Москву пошлют! Иди!

Но Шурка заупрямилась: — Не хочу! Пустите!

Она вырвалась и убежала. А за ней и подруги убежали.

— Они пошли на девчатский пляж, — сказал самый маленький пионер, скрипач.

Мы тоже пошли на пляж, напевая:

Двенадцать негритят купались в синем море…

На пляже желтели под навесом коротенькие ребячьи лежаки. Мы долго барахтались в прохладной воде, потом растянулись на лежаках. За стеной, на «девчатском» пляже, шумела Шурка с подругами. Вожатый лежал около меня, и я спросил:

— Как же она поезд спасла, такая маленькая?

— Очень просто, — ответил вожатый. — Дело было в деревне, зимой. Она пошла в школу по шпалам, школа у них в другом селе. Вдруг видит — лопнувший рельс. Она бросила на рельс варежку, чтоб отметка была, и побежала назад. Стала ждать поезда. Галстук сняла, приготовила. А мороз жгучий, она вся застыла, рука закоченела. С полчаса простояла. Показался поезд, товарный. Шурка бежит к поезду, поезд бежит к Шурке. Она бежит, машет галстуком и всё кричит и кричит. Голосок у неё, сами слышите, звонкий. Ну, спасла, — остановили… Да! Машинист ещё ей справку дал для школы, чтобы причина была, почему опоздала. Вот она у меня хранится.

Он достал из сумки бумажку. Я прочитал: «Дана Шуре Беловой, что она действительно сигналила галстуком поезду номер 313-бис, чем предупредила аварию, по каковой причине вышла из графика и идёт в школу с опозданием, каковую считать уважительной. Машинист Петровский».

Я отдал вожатому бумажку, поднялся и постучал в стенку:

— Шура, иди, я тебя рисовать буду!

— Не хочу!

— Почему «не хочу»?

— Не буду!

— «Не хочу», «не буду»! — передразнил вожатый. — Ну её! Лучше вон скрипача нашего нарисуйте.

Но мне хотелось Шурку рисовать.

На обратном пути я снова стал её уговаривать.

Она наконец призналась:

— Видишь — коноплюшхи?

— Что?

— Ну, веснушки, по-нашему — коноплюшки. — Чудная ты, Шурка! Ведь они тебе к лицу!

Она молчала.

— Ну ладно, без них сделаю, — сказал я.

Она обрадовалась:

— Нешто можно?

— Конечно. Ведь я не фотография.

Она согласилась, и я стал её рисовать. Всё звено полукругом выстроилось за моей спиной. Потом «негритята» ушли в лагерь. Я остался один.

Я долго разглядывал Шуркин портрет. Не та Шурка! Нет, не та! Я оглянулся на море:

— Эй ты, зелёно-серое, всякое, не скажешь Шурке?

И, тоненько очинив карандаш, стал покрывать Шуркино лицо маленькими весёлыми коноплюшками…