От этого довольно заманчивого предположения я отказываюсь с трудом. Анук никогда не училась в школе, плевать ей было на школу, я не знаю даже, умеет ли она писать. Я не знаю даже о такой малости. Да и что бы мне дало это знание? Образец почерка Анук, не более. От мысли о почерке веет умопомрачительным межзвездным холодом: слово «plateresco» написано не Анук. Его написал тот самый человек, который пристроил вопросительный знак к Саламанке и вывел на первой странице: Thierry Francois.

Его написал сам Тьери Франсуа, все четыре слова абсолютно идентичны: решительное «s», невнятное «а», первые части слов выглядят бодрячками, тогда как последние явно подвержены меланхолии. Полный упадок сил.

Слово написал сам Тьери Франсуа, никакой другой кандидатуры у меня нет.

Я сижу над чертовым ежедневником несколько часов, уговаривая себя успокоиться.

Мне нужно успокоиться. Или окончательно поверить в то, что я сошел с ума, а к этому я явно не готов. В пользу версии «я сошел с ума» говорит не только почерк. Почерк – еще полбеды, его можно и подделать, тридцать минут тренировки – и добьешься нужного наклона букв, еще час – и окончания слов будут выглядеть меланхоличными. Почерк – еще полбеды, главная проблема заключена в чернилах. Тьери (или человек, подписавший первую страницу ежедневника, кем бы он ни был) оставил следы на бумаге обыкновенной перьевой ручкой. Определить, какими именно чернилами он пользовался – темно-синими, черными или фиолетовыми, – не представляется возможным. По одной простой причине: они выцвели.

Я сошел с ума – они выцвели от времени, так же, как и бумага. Я имею дело с выцветшим Тьери, выцветшей Саламанкой и выцветшим платереско. Тридцать лет – срок немалый, старятся все, так почему бы не постареть чернилам?..

Я сошел с ума – ведь не было никакого рисунка, не было никакого эскиза, никакого черепа, никакой лягушки, я не мог пропустить эту страницу, я столько раз листал ежедневник… Мне нужно успокоиться – в конце концов, появление растительного орнамента должно иметь разумное объяснение: что, если слиплись страницы и я просто не заметил такой выдающийся художественный опыт. Страницы слиплись, а потом (по причине, в которую мне не хочется углубляться) – снова расклеились.

Именно так, говорю я себе, именно так. Анук умерла бы со смеху, прослышав о моих шашнях с неожиданно обретенной земноводной тварью.

Выяснить, что же такое платереско, удается при первой же встрече с Линн.

Мы больше не встречаемся в букинистическом, она сама заезжает за мной на рю де ла Гранж на своем желтом «Фольксвагене-жуке». Каждый раз я намереваюсь спросить у нее, выбросила ли она засохшие розы. И каждый раз забываю это сделать.

– …Вы не знаете, что такое платереско, Линн?

Вот уже полчаса мы сидим в «Фольксвагене» – и все из-за дождя, самого настоящего ливня, наш побег из машины невозможен, хотя до ближайшего кафе рукой подать. Если бы Линн припарковалась на другой стороне улицы, мы бы уже пили кофе за столиком и разговаривали о книгах. Книжная тема неисчерпаема, к тому же в последнее время Линн почти не упоминает о своих бывших возлюбленных, она вообще предпочитает не говорить о прошлом, не знаю, с чем это связано. Прошлое (если оно еще имеет для Линн хоть какое-то значение) надежно спрятано в коробках с пленками в аппаратных Французской Синематеки, время от времени мы ее посещаем. Линн – для того, чтобы в темноте зала снова почувствовать себя двадцатилетней; я – для того, чтобы в темноте зала снова убедиться: от мертвого Диллинджера мне не избавиться во веки веков. Анук больше не шуршит попкорном у меня за спиной, возможно, мы посещаем разные сеансы. «Dillinger E'Morto» опротивел мне так же, как и сама Французская Синематека, – до судорог в пальцах, до скрежета зубовного, но это единственное место, где я могу встретить Анук.

Место, в котором встреча с Анук не светит мне ни при каких условиях, – желтый «Фольксваген» Линн, глупо надеяться, что Анук вот так, за здорово живешь, возникнет на заднем сиденье, если уж и выбирать между «Фольксвагеном» и Синематекой – я выбрал бы Синематеку. Но особого выбора у меня нет – ливень слишком силен.

Будь он чуть послабее, будь Линн моложе лет на тридцать, мы не стали бы торчать в «Фольксвагене», всего-то и надо, что перебежать улицу. Двадцатилетней Линн это, несомненно, бы пошло – перебегать улицу под дождем: мокрое, облепившее фигуру платье выгодно подчеркивает заносчивую грудь, стройные щиколотки смеясь распугивают лужи, никакой косметики, никакого риска, что подведенные тушью ресницы потекут… Это пошло бы и тридцатилетней Линн, но Линн за пятьдесят, и она наверняка знает, что такое платереско.

– …Платереско? Странно, что вы спрашиваете меня об этом.

– Странно? Почему странно?

– Ведь вы же испанец, Кристобаль. Вы должны знать, что такое платереско. Разве вы никогда не были в Саламанке? Платереско – это архитектурный стиль. Саламанка – это рай для платереско.

– И вы видели этот рай?

– Энрике. Энрике учился в Саламанке.

Энрике, испанский друг Линн, как я мог забыть? Энрике закончил университет в Саламанке, после чего ему и был подарен «Ars Moriendi».

– Расскажите мне о нем, Линн.

– Об Энрике? – Линн хмурится, я был прав, после ночи в букинистическом ей почему-то не очень хочется вспоминать о прошлом.

– О платереско.

Архитектура – не самая сильная моя сторона. И о платереско я мало что знаю. Кажется, платереско предшествовал барокко, во всяком случае – в Испании. Орнаменталистика, как основная деталь декора зданий. И вообще – обилие самых разнообразных, в основном растительных, орнаментов. Тончайшая работа, почти ювелирная.

Линн испытующе смотрит на меня.

– Нуда… Ювелирная.

– Ведь ювелир по-испански будет платеро?

– Да, – с Линн нужно держать ухо востро, я едва не попался. – Платеро. Точно.

– Странно, что вы не догадались, что такое платереско.

– Значит, растительный орнамент, – теперь уже я испытующе смотрю на Линн. – Но, надо полагать, и животные встречаются…

– Какие животные?

– Разные. К примеру – лягушка. Лягушка, сидящая на черепе. Тоже деталь декора.

– Лягушка? Откуда вы знаете о лягушке? – Линн явно заинтригована.

– А вы тоже о ней знаете?

– Ну конечно. Это знаменитая лягушка.

– Чем же она так знаменита?

– Она украшает фасад университета в Саламанке, и есть старое студенческое поверье: стоит только найти ее – и экзамен будет успешно сдан. Энрике рассказывал мне об этом.

– А что, ее так трудно найти?

– Это платереско, Кристобаль. Слишком уж причудлив орнамент.

Линн многозначительно улыбается, и мне начинает казаться, что она вкладывает в простые, ничего не значащие слова несколько иной, недоступный мне смысл. Причудливостью орнамента он не ограничивается.

– Энрике нашел ее?

– Не сразу.

– Я тоже нашел ее не сразу, Линн.

– Но вы ведь не были в Саламанке.

– Я видел рисунок. В блокноте у одного моего приятеля. Очень качественный рисунок.

– Ваш приятель художник?

Невинный вопрос Линн застает меня врасплох. Я ничего, ровным счетом ничего не знаю о Тьери Франсуа. Я не знаю даже, жив л и он, единственное, что можно утверждать с некоторой долей уверенности, – в Саламанку он все-таки съездил.

– Тьери? Художник, да. Художник-любитель, – эта мысль осеняет меня в самый последний момент, будь Тьери художником-профессионалом, он не стал бы пристраивать лягушку в куцем разлинованном ежедневнике, он воспользовался бы как минимум альбомом для рисования.

– Его зовут Тьери?

– Тьери Франсуа.

Еще ни разу я не произносил этого имени вслух, даже наедине с самим собой, я и представить не мог, что, произнесенное вслух, оно вызовет такой эффект. То, что происходит с Линн, не поддается ни описанию, ни разумному объяснению. Я больше не вижу ее лица. То есть оно, безусловно, существует, все еще существует; его отголоски, его отражения все еще доходят до меня, маленький желтый «Фольксваген» слишком ненадежное убежище, ливень уже внутри салона.