Именно так, между мной и Линн – ливень, оголтелый, отчаянный дождь; ливень, лобовое стекло, работающие дворники. Отголоски, отражения лица Линн там, за дворниками, Линн пытается спрятаться, вот оно что. Не от дождя – от меня, вероломного мальчишки-испанца, приведшего за собой французский хвост по имени Тьери Франсуа.
Линн пытается спрятаться, она судорожно примеряет самые разные маски: я снова вижу двадцатилетнюю Линн и Линн, потерявшую кольцо во Французской Синематеке; Линн, ревнующую меня к японскому анимэ на Бато Муш. Еще несколько Линн мне совершенно неизвестны, об этих Линн она мне не рассказывала, она и сама, должно быть, слабо их помнит.
– Вы сказали – Тьери Франсуа?
– Да.
– И он ваш приятель?
– Да.
– Такой же молодой человек, как и вы?
Дождь в салоне меня не устраивает – как и шумно работающие дворники, как и лобовое стекло между нами. К тому же мне жалко Линн. По-настоящему жалко.
– …Такой же молодой человек, как и вы, Кристобаль?
– Да.
– Сколько ему лет?
Сколько лет может быть сейчас Тьери Франсуа? Пятьдесят пять? Шестьдесят?.. А сколько было любовникам Линн? Она упоминала лишь о возрасте испанца, он умер в тридцать три, вряд ли все остальные были намного старше. Моложе – да, но не старше.
– Сколько ему лет?
– Не знаю точно. Двадцать шесть.
– Боже мой…
– Вам нехорошо, Линн?
– Это сейчас пройдет.
«Это» и правда проходит. Вымокнуть до нитки нам больше не грозит, ливень, наконец-то, убрался из салона, дворники и лобовое стекло заняли свое привычное место, Линн справилась с собой, и со всеми другими Линн, живущими в ее черепной коробке.
– Вам нехорошо?
– Все в порядке. Вот только…
– Что?
– Желудок. Последнее время у меня болит желудок. Боже мой, какая глупость…
– Что?
– Жаловаться на старческие болезни молодому человеку. Простите меня, Кристобаль. Мне уже лучше.
Ничего не лучше. Бледность Линн не может меня обмануть; бледность, заострившийся нос, капли пота на висках. Линн не ожидала услышать от меня о Тьери Франсуа – отсюда и бледность. Она слышит это имя не впервые – отсюда и бледность. Это имя пугает ее, делает несчастной – отсюда и бледность. Что, если Тьери был знаком ей, и не просто знаком? Все любовные истории Линн обрываются в конце шестидесятых или в начале семидесятых, разница не слишком велика. Любовные истории, с завидным постоянством сменяющие друг друга. Алжирский ветеран, Эрве Нанту, так и не ставший писателем; страховой агент по кличке Стриж, джазмен с сельскохозяйственным уклоном, последним был испанец. Последним, как утверждает Линн. А что, если не последним?.. Что, если в утешение ей был послан Тьери Франсуа (вот только в утешение ли?) – был послан, скатился каштаном к ее ногам?.. Что, если и розы, и кольцо – это его подарок? И сухая сигарета под душем – это его сигарета? И что могло произойти, если Линн вовсе не хочется говорить о нем? Ведь даже об алжирце, за здорово живешь укокошившем свою мамашу и ее любовника, Линн нашла возможным рассказать… Десятки вопросов готовы сорваться с моего языка, но расспрашивать Линн я не имею права. Во всяком случае – сейчас.
Это было бы бесчеловечно.
– Как вы себя чувствуете, Линн? Может быть, мне сесть за руль? Я отвезу вас домой.
– Не сейчас… пусть хотя бы ливень закончится… А я тихонько посижу. Совсем недолго. И мы поедем.
– Конечно. Не волнуйтесь, Линн.
– Как продвигается ваш роман?
Несколько секунд я соображаю, что именно имеет в виду Линн. Очевидно, речь идет об эпистолярных опытах Кристобаля, такого же начинающего писателя, каким был когда-то Эрве Нанту.
– С трудом, – привычка лгать Линн уже давно растворилась в моей крови. – Похоже, я не в лучшей форме.
– Никогда не говорите так, Кристобаль.
– А как я должен говорить?
– Говорите: работаю над концепцией романа. Отсутствие должной формы всегда маскируется философствованием на тему произведения.
– Я учту.
– Надеюсь, в вашем романе найдется местечко для старой парижанки Линн? Хотя бы на галерке…
– Обещаю вам правительственную ложу.
– Ну что вы! – Линн все еще бледна, каждое слово дается ей с трудом. – Не стоит так стараться, поверьте мне. Маленького эпизода мне будет вполне достаточно. Кому интересно читать о старухе, ведь жизнь принадлежит молодым…
– Я так не думаю. – Я действительно так не думаю, но вряд ли Линн поверит мне.
– Это лучший комплимент за последние несколько лет, Кристобаль, – Линн протягивает руку и гладит меня по щеке.
Никакой фамильярности, никакого заигрывания в этом жесте нет, от ладони Линн слабо тянет мускусом.
«Ralph» от Ральфа Лорена.
Я уже привык к тому, что Линн пользуется этими духами, созданными специально для двадцатилетних идиоток и неизменно потакающими их таким же идиотическим страстишкам: оральному сексу под Джей-Джей Йохансона, анальному сексу под «Guano Apes» и взаимной мастурбации под acid-джаз.
Я уже привык, но слишком много мускуса. Еще никогда его не было так много. При всей моей нелюбви к «Ralph'y» мускус никогда не выходил в нем за рамки приличия, ирис, фрезия и липовый цвет держали его в узде. Если бы Линн любила Тьери Франсуа, она никогда бы не продала мне его ежедневник. Ели бы Линн ненавидела Тьери Франсуа, она бы избавилась от ежедневника задолго до того, как я появился в букинистическом. В любом случае я никогда бы его не увидел, если бы… Если бы не было чего-то третьего, одинаково далекого и от ненависти, и от любви.
Забвение – единственное, что может влезть в узкую щель между ненавистью и любовью; кому, как не мне, знать об этом, бедному сиамскому братцу со шрамом на затылке – такой же узкой почтовой щелью, куда Анук время от времени сбрасывает письма без обратного адреса.
Линн просто хотела забыть Тьери Франсуа. Хотела забыть – и забыла. Забыла, но мускуса все равно слишком много.
Это не «Ralph».
Я не могу ошибиться, это не «Ralph», все изменилось за какие-то считанные секунды, мускус перестал доминировать, к нему прибавилось еще несколько пока неясных запахов. Не ирис, не фрезия, не липовый цвет – что-то совсем другое.
Кажется, грейпфрут.
Ужас, объявший меня лишь на мгновение, отступает, на заднем сиденье «Фольксвагена» лежит несколько грейпфрутов, Линн купила их час назад. Линн купила грейпфруты, но розы она не покупала. Тогда почему я так явственно чувствую их аромат?
Я знаю – почему, еще и шафран, и пачули, господи ты боже мой!.. Запахи тасуются, как карты в колоде, проплывают мимо меня на дьявольской карусели, карусельные лошадки и олени стреножены ими, и кто только научил их так лихо управляться с табуном из крашеного гипса и папье-маше?.. Мирт, кайенский мирт, я ничего не хочу знать об этом.
Ничего.
Почему закашлялась Линн? Почему голова ее лежит на руле? Это не просто роза, это флорентийская роза, ее аромат чуть тоньше, чем обычно бывает у роз. Грейпфрут, флорентийская роза и кайенский мирт, Линн все еще кашляет.
– Вам плохо, Линн? – Неужели это мой голос?
Это мой голос, он изменился до неузнаваемости, сдавленный сильно разросшимися корнями иланг-иланга.
– Сейчас пройдет.
Что бы ни говорила Линн – это не пройдет. Это не пройдет, Линн должна, просто обязана умереть, как умер Бадди. Линн должна умереть, второго Понт-Нефа я просто не переживу, мазила Ронни надул меня, подонок, но Линн… Линн ни разу мне не солгала, Линн – рубиновое сердечко. Значит, и запахи, от нее исходящие, будут честны со мной.
Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.
Иланг-иланг, шафран… и что-то еще.
– Вы только посмотрите, Кристобаль! Откуда она взялась?..
Голос Линн доносится до меня, как из подвала, – или это я сам заперт в подвале, стены которого обшиты сандаловым деревом, а пол усыпан зелеными яблоками?.. Яблоки, я даже знаю название сорта – Гренни Смит.
– Откуда она взялась?..
Улитка, самая обыкновенная садовая улитка – разве что чуть более крупная, чем обычно. Улитка ползет по побегам молодого бамбука, взрезая их, как ножом. След, остающийся после нее: глубокая влажная борозда в белесой мякоти.