С Элизабет мы уже стали большими друзьями. Она каждый день приходит за молоком сама, так как Женщина прикована к постели тем, что Ребекка Дью называет «браньхит». Я всегда нахожу Элизабет возле двери в стене. Она ждет меня, ее большие глаза полны полусвета вечерних сумерек. Мы разговариваем, а между нами калитка, которая не открывалась много лет. Элизабет пьет молоко маленькими глотками, как можно медленнее, чтобы продлить нашу беседу. И каждый раз, как только выпита последняя капля, раздается требовательное «тук-тук» в невидимое за елями окно.

Я узнала, что одно из тех приятных событий, которым предстоит произойти в Завтра, — это то, что она получит письмо от отца. До сих пор она ни одного не получала. Хотела бы я знать, о чем думает этот человек!

— Понимаете, мисс Ширли, ему невыносимо меня видеть. — сказала она, — но, может быть, он ничего не имеет против того, чтобы написать мне.

— Кто сказал, что ему невыносимо тебя видеть? — негодующе спросила я.

— Женщина. — (Всякий раз, когда Элизабет говорит «Женщина», я представляю эту старуху в виде большой и грозной буквы Ж — сплошь углы и выступы.) — И это, должно быть, правда, иначе он приезжал бы иногда, чтобы повидать меня.

В тот вечер она была Бесс — только когда она Бесс, ей хочется говорить об отце. Когда она Бетти, она строит рожи бабушке и Женщине за их спинами, но, сделавшись Элси, жалеет об этом и думает, что должна бы признаться, но боится. Очень редко она становится Элизабет, и тогда у нее лицо той, что вслушивается в волшебную музыку и знает, о чем шепчутся розы и клевер. Она удивительнейшее создание, Гилберт, — такая же чувствительная ко всему, как трепещущие листья шумящих тополей, и я очень люблю ее. Я прихожу в ярость, едва лишь вспомню, что эти две ужасные старухи заставляют ее ложиться спать в темноте.

— Женщина сказала, что я уже достаточно большая, чтобы засыпать без света. Но, мисс Ширли, я чувствую себя каждый вечер такой маленькой, потому что ночь такая громадная и страшная. А еще в моей комнате стоит чучело с вороны, и я его боюсь. Женщина сказала, что ворона выклюет мне глаза, если я буду плакать. Конечно, мисс Ширли, я не верю в это, но мне все равно страшно. Все вещи шепчутся в темноте… Но в Завтра я ничего не буду бояться — даже того, что меня украдут!

— Но и сейчас, Элизабет, нет никакой опасности, что тебя украдут!

— Женщина сказала, что это может случиться, если я пойду куда-нибудь одна или заговорю с кем-нибудь незнакомым. Но ведь вы не незнакомая, правда, мисс Ширли?

— Конечно, дорогая. Мы с тобой всегда знали друг друга в Завтра, — сказала я.

4

Шумящие Тополя,

переулок Призрака,

Саммерсайд

10 ноября

До сих пор самым противным человеком на свете был для меня тот, кто портил кончик моего пера. Но я не могу сердиться на Ребекку Дью, несмотря на ее привычку брать, когда я в школе, мое перо, чтобы переписать какой-нибудь кулинарный рецепт. Она только что снова сделала это, и в результате ты (любимейший!) на сей раз не получишь ни любовного, ни просто длинного письма.

Отзвучала последняя песня сверчка. Вечера такие холодные, что в моей комнате теперь стоит маленькая, толстенькая, продолговатая железная печечка. Ее установила Ребекка Дью. За это я прощаю ей мое испорченное перо… Нет ничего, чего эта женщина не могла бы сделать! И она всегда разводит в ней огонь к моему возвращению из школы. Это крошечнейшая из печечек — я могла бы взять ее в руки. На своих четырех кривых железных лапах она выглядит в точности как веселый маленький черный песик. Но когда наполнишь ее хворостом и зажжешь, она расцветает, словно красная роза, и льет чудесное тепло — ты представить не можешь, как с ней уютно! Вот и сейчас я сижу перед ней, поставив ноги на край маленькой каменной плиты, на которой она стоит, и, положив бумагу на колени, «царапаю» тебе это послание.

Все — или почти все — остальные на танцах у Харди Прингля. Меня не пригласили, и Ребекка Дью так сердита из-за этого, что я не хотела бы оказаться в шкуре Василька. Но как подумаю о дочери Харди, Майре, красивой и тупой, пытающейся доказать в контрольной работе, что квадрат гипопотамузы равен сумме квадратов катетов, я прощаю весь принглевский клан. На прошлой неделе она совершенно серьезно включила в перечень пород деревьев и генеалогическое дерево. Но, справедливости ради, надо сказать, что забавные ошибки делают не только Прингли. Блейк Фентон недавно определил аллигатора как «разновидность крупных насекомых»… Таковы радости нашей учительской жизни.

Похоже, что пойдет снег. Мне нравятся вечера перед снегопадом. Ветер веет «средь башен и дерев», и от этого моя уютная комнатка кажется еще уютнее. Сегодня с тополей слетит последний золотой лист.

Теперь я, кажется, отужинала по приглашению во всех домах — я имею в виду дома моих учеников — как в самом городке, так и в его окрестностях. И — ох, Гилберт! — мне надоел тыквенный джем! Давай никогда-никогда не будем держать его в нашем доме мечты!

Почти везде, где я была в гостях в прошлом месяце, к ужину подавали этот джем. Когда я впервые попробовала его, он мне очень понравился — он был такой золотой, что мне казалось, будто я ем варенье из солнечного света, и я имела неосторожность выразить свой восторг. Пошел слух, что я очень люблю тыквенный джем, и, приглашая меня к себе, хозяева заботились о том, чтобы он непременно был в доме. Вчера вечером я шла в гости к мистеру Гамильтону, и Ребекка Дью заверила меня, что уж там-то мне этот джем есть не придется, — никто из Гамильтонов его не любит. Но когда мы сели за стол, из буфета появилась неизбежная вазочка из резного стекла, наполненная тыквенным джемом.

— Своего-то тыквенного джема у меня не было, — сказала миссис Гамильтон, щедрой рукой накладывая мне целое блюдечко, — но я слыхала, что вы его ужасно любите. Ну и когда я была в прошлое воскресенье у моей кузины в Лоувэйле, то и говорю ей: «Слушай-ка, я на этой неделе жду к ужину мисс Ширли, а она большая охотница до тыквенного джема. Одолжила б ты мне баночку для нее». Она и одолжила. Вот он, пожалуйста, а что останется, можете взять домой.

Видел бы ты лицо Ребекки Дью, когда я вернулась от Гамильтонов со стеклянной банкой, на две трети заполненной тыквенным джемом! В Шумящих Тополях его тоже никто не любит, так что нам пришлось глубокой ночью тайно закопать банку в огороде.

— Вы ведь не вставите это в рассказ, нет? — с тревогой спросила Ребекка Дью. С тех пор как случайно выяснилось, что я иногда пишу рассказы для журналов, ее не покидает страх — или надежда, не знаю, что именно, — что я «вставлю» в какой-нибудь рассказ все происходящее в Саммерсайде. Она хочет, чтобы я «расписала и допекла» Принглей. Но, увы, до сих пор не я «допекаю» их, а они меня — и из-за них и моей работы в школе у меня почти не остается времени для литературного творчества.

В огороде теперь только увядшие листья и побитые морозом стебли. Ребекка Дью обмотала розовые кусты соломой, а сверху надела на них мешки из-под картошки, и в сумерки они выглядят как группа сгорбленных стариков, опирающихся на посохи.

Сегодня я получила открытку от Дэви с десятью поцелуями-крестиками и письмо от Присиллы на бумаге, которую прислал ей «знакомый из Японии», — тонкая, шелковистая бумага с изображенными на ней бледными, словно призрачными, ветками цветущей вишни. Я начинаю питать некоторые подозрения относительно этого «знакомого». Но твое большое, толстое письмо было лучшим из подарков, какие принесла мне эта неделя. Я прочитала его четырежды, чтобы впитать аромат каждого слова… точно пес, старательно вылизывающий свою миску! Конечно, это не романтичное сравнение; просто оно неожиданно пришло мне в голову… Но все равно письма, даже самые чудесные, не могут принести удовлетворения. Я хочу видеть тебя и очень рада, что до рождественских каникул остается только пять недель.