Лютня была не так послушна, как его, и тон он взял слишком высокий для своего голоса. Он сменил тональность, воспользовавшись, как прикрытием, современными гармоническими ходами, импровизируя рисунок октав поверх развивающейся совершенно анахронически басовой партии. Вэс Монтгомери двинул в Крестовый Поход. Но осознание всего этого поплыло куда-то вспять, словно роняющая ржавчину железнодорожная станция, пока он играл и пел восьмисотлетней давности любовную жалобу, обращаясь к исполосованным пламенем лицам, обрамленным и подсвеченным высокими воротами мантий, уравновешенным между плюмажами и кружевами.

Dans un deuil amer me plonge Sa cruautй sans recours.

C'est grand mal: un doux mensonge Me sйrait d'un tel secours.

И единая сладкая ложь спасла бы меня от этих мучений. Ухмылка, быстрая, как проблеск лезвия, вылетающего из рукоятки ножа, скользнула с лица Гарта де Монфокон на лицо багрового Тюдора, но леди Хризеида локтем прижала к себе руку мужа, а зеленые глаза графини Елизаветы Баторий округлились и стали задумчивы. Здоровенный капитан наемников по имени Симон Дальнестранник почесывал оголенную мохнатую грудь и улыбался; плотный и рыхлый сэр Вильям Сомнительный в волнении мял свой обвислый нос; черный Сарацин, сдвинув ладони, беззвучно отбивал такт кончиками пальцев. Фаррелл отыскал глазами Джулию и спел последние строки ей, как когда-то Пьероль или его жонглер могли отыскать в промозглом, покрытом копотью зале один-единственный заждавшийся, исполосованный пламенем взор.

Alors que pleure nuit et jour, Et ne vois pas, mкme en songe, De remиde а cet amour Que mon coeur tenaille et ronge, Que mon coeur tenaille et ronge.

С резким металлическим вскриком лютня умолкла на неразрешенном аккорде, оставив печаль Пьероля с ее формальным совершенством блуждать в ночи. И я не нахожу утешения даже во снах, ибо это любовь когтит и пожирает мое сердце. Фаррелл низко поклонился королю Богемонду и королеве Леноре.

Ему казалось, что для человека, взявшего поначалу неверный тон, справился он неплохо, но когда он услышал шелест и, подняв голову, увидел, что все они склонились пред ним, как прежде пред музыкантами – плащи и подолы платьев промахивали по траве подобно полотнищам гонимого ветром дождя, и украшенные каменьями цепи и пояса посверкивали, будто дождь под луною – тогда он вдруг осознал, что его сотрясает болезненный трепет нежности, волнения и страха.

Король хрипловато сказал:

– А ну-ка, малый, наиграй нам какой-нибудь танец.

Снова взяв в руки лютню, Фаррелл ударил по струнам, начав «L'Entrade». Где-то в самой дальнем углу его существа подобный выбор вызвал решительное изумление: ему так и не удалось приручить эту разнузданную эстампиду, и когда он в последний раз играл ее, он даже припомнить не мог. Но потные руки уже принялись на дело, набросившись на пьесу так же яростно и несдержанно, как набрасывались на еду, не сняв заляпанных навозом сапог, покровители трубадуров. Струны гудели и каркали, звенели и подвывали, и музыка неслась вперед и в неистовой радости пела, встречая весну двенадцатого столетия, буйно и бессердечно высмеивая старость и ревность. Беги, беги подальше отсюда! Будем же танцевать, радостно танцевать все вместе, да! Первыми обратились лицом друг к дружке и взялись за руки леди Хризеида со своим мрачноглазым лордом, герцогом Фредериком. Они двигались подобно высоким птицам в простом оперении, и Фаррелл, наблюдая за ними, сбился с ритма. Четверо музыкантов подхватили мелодию, заменив ребеку шалмеем, и в танец немедля включились новые пары. Во главе их двойного порядка, не в такт запрыгали король Богемонд с королевой Ленорой, толкая друг дружку и сбиваясь с ноги, но и при этом с помпой возглавляя танцующих. Гарт де Монфокон ястребом налетел на Джулию, подхватил и понесся прочь, изображая восторженную похотливость. Фаррелл без всякого удовольствия отметил, что равных ему танцоров между мужчинами нет.

Духовые, едва вступив, соединенными силами заглушили лютню. Картаво гудели крумгорны, дудел марширующим оркестром шалмей. Через некоторое время Фаррелл положил свой инструмент на помост. Что-то в нем завершилось, и он, не питая печали, ощущал глубокий покой, странное довольство тем, что способен, став невидимкой, следить, как танец отлетает прочь от него. И в то же время в самой глубине его существа нечто непривычное покалывало нервы: напряженное, неуяснимое беспокойство, заставившее его, почти того не сознавая, отвернуться от костюмированных гуляк, обратившись лицом к тьме за пределом лужайки. Куда подевался Бен? Надо бы его поискать. По мере того, как ближе подступали деревья, смутная тревога все обострялось, обращаясь в подобие беспокойства, овладеваеющего лошадьми, когда поднимается ветер или надвигается дождь, или когда ожидание молнии доводит каждую молекулу воздуха до грани нервного срыва. Всего только раз он остановился и оглянулся назад, вновь увидев огни и услышав музыку, которой расстояние сообщало легкую грациозность – таким он увидел все это впервые, шагая с Джулией по темному лугу. Но чу, Король приближается, чтобы расстроить наш танец, да! Страшится, что некий юноша умчит его опьяненную апрелем Королеву, да! Справа от него металлически хохотнула лиса, впереди в гуще мамонтовых деревьев ворковала какая-то сонная птица, раз за разом издавая две льдистые ноты. Он услышал, как под деревьями кто-то поет в одиночестве.

То была слабенькая, заунывная песенка, как будто ребенок, играя в грязи, пел безостановочно и монотонно. Если в песне и были слова, Фаррелл ни одного не расслышал, но в звуке ее обретало голос нетерпеливо приплясывающее внутри него беспокойство, и Фаррелл пошел навстречу пению и словно бы сразу согрелся, оказавшись в лапах у неизбежности. Тон песни немного повысился, пугающе настойчивая, она более или менее повторялась в высоком регистре. Снова тявкнула лиса, и выглянувшая из-за тучи луна, немедля прянула назад.

В сущности говоря, Фаррелл не увидел, как это случилось: мгновение было столь кратким, что он осознал его лишь как неловкий перебой в кинофильме – судорожный сдвиг цветов, жест или фразу, лишь отчасти оправданные. Но на этот кратчайший миг он ощутил, как все, что в нем есть – дыхание, кровь, пищеварение, клетки, с жадностью жрущие, вынашивающие потомство и умирающие – все это замерло, и сам он врос в землю, почувствовав, как проносится сквозь него и исчезает куда-то тепленький ветерок, почти приятно пахнущий гнилыми плодами.

Впереди, во мраке, сгустившемся под деревьями, пение женщины оборвалось тонким, сдавленным воплем ужаса. Затем засмеялся мужчина, поначалу негромко.

IX

Смех был чарующий, но далеко не приятный. Фарреллу никогда не доводилось слышать подобного: некая тающая мелодичность присутствовала в нем и воспоминания о приятном и разнообразном препровождении времени, но решительно никакой доброты. Сирены, – подумал Фаррелл, – русалки. Смех повисал в воздухе, подобно запаху гари.

Оттуда, где стоял Фаррелл, лицо мужчины, скрадываемое темнотой, оставалось неразличимым, но голос его Фаррелл слышал так ясно, как если бы их двоих разделяла шахматная доска или длина меча.

– Господь милосерд, бедный Никлас сызнова здесь и смотри-ка, целехонек!

Речь его оставляла ощущение беспечной витиеватости, казалось, что слова играючи переминаются, приготовляясь к танцу, и что-то в их ритме заставило Фаррелла вспомнить о желтоглазом мужчине, на соколиный манер топотавшем ночью по дому Зии. Фаррелл с тех пор два раза видел его во сне.

– Руки, ноги, чувства, фантазии, страхи и слабость к любезным прелестницам, все они и доселе при мне, – весело объявил незнакомец. – Благословенны да будут твои тощие ягодицы и светозарное личико, сладость моя, и не дозволишь ли ты Никласу Боннеру сложить к твоим ногам похвалы, с коими вместе его некогда отлучили от церкви?

Фаррелл услышал какую-то возню, затем ее вроде бы прервал почти беззвучный женский взвизг. Следом вновь прозвучал восхитительный и бездушный смех мужчины.