Остановив автобус и забравшись назад, за лютней, он обнаружил, что весь набор его поварских принадлежностей исчез. На миг его охватила злоба, какой он не испытал и во время ограбления, но на смену ей тут же пришло почти благоговейное изумление – сумка была не маленькая, а молодой человек умудрился стибрить ее практически на глазах у хозяина. Исчезла и электробритва. Фаррелл уселся на пол, вытянул перед собою ноги и залился смехом.

Через некоторое время он вытащил лютню из угла, в который ее занесло. Не снимая чехла и пластиковых скреп из страха увидеть причиненный ей ущерб, он лишь сказал: «Давай, любимая», – и вылез из автобуса и тут же расчихался, потому что в нос ему ударили запахи влажного жасмина и розмарина. Он снова оглядел дом – скворечники, чтоб я пропал – затем повернулся к нему спиной и медленно перешел узкую улочку, чтобы еще раз взглянуть на холмы Авиценны.

Залив, измятый и тусклый, словно постельное покрывало в мотеле, охватывал полгоризонта. Несколько парусов стыли под мостом, а дальше, куском мыла соскользнувшим в туман, похожий на воду, в которой помыли посуду, маячил Сан-Франциско. Оттуда, где под солнцем Шотландской улицы стоял Фаррелл, видно было не все – верхушки деревьев и фронтоны домов скрадывали куски пейзажа – но он различил краснокирпичную звоницу университета и площадь в кампусе, на которой он впервые увидел Эллен, предлагавшую первокурсникам сразиться в шахматы. И если вон там действительно угол Серра и Фокса, значит, то окно должно принадлежать пиццерии в Мемориальном центре Николая Бухарина. Два года я работал в ней официантом и разнимал драчунов и все равно вечно путаю его с этим, вторым, с Бакуниным. Единственным движением, которое ему удалось различить отсюда, был зеленый проблеск автомобиля, скользнувшего по равнине и пропавшего за пастельными крышами, казалось, до самой автострады налегающими одна на другую, словно листья кувшинок. С минуту он постоял на цыпочках, отыскивая «Синее Зоо» – индиговое, похожее на бородавчатую лягушку викторианского пошиьа строение, в котором они с Гвоздодером Перри Брауном и корейским струнным трио почти три месяца бесплатно занимали верхний этаж, пока гульба внизу не закончилась и хозяин дома их не обнаружил. Не приснилось ли мне все это – время и люди? И что начнется теперь? Вернувшись к дому Бена по выложенной древесными спилами тропинке, он разоблачил лютню и в груди у него заныло от благодарности – лютня осталась цела. Он присел на ступеньку крыльца, привычно дивясь виду своей кисти на долгом золотистом изгибе инструмента – вот так же когда-то он задохнулся, не в силах поверить чуду: своей ладони на голом бедре женщины. Нежно притиснув лютню к животу он подержал ее так, и парные струны выдохнули ноту, хоть он их еще и не тронул.

– Давай, любимая, – снова сказал он.

Он заиграл «Mounsiers Almaine[1]» – быстрее, чем нужно, что случалось с ним часто, но не пытаясь замедлить темп. Потом сыграл павану Дауленда, потом еще раз «Mounsiers Almaine», теперь уже правильно. Лютня согрелась под солнцем и от нее пахнуло лимоном.

II

– Было бы хорошо, если бы вы оказались Джо Фарреллом, – сказала старуха.

Впоследствии, попадая в странные времена и места, Фаррелл любил вспоминать, как они с Зией впервые увидали друг дружку. К той поре он уже не помнил ни единой подробности, кроме того что каждый из них инстинктивно схватился за первый предмет, оказавшийся под рукой: Фаррелл за лютню, а Зия за поясок изношенного купального халата, который она затянула под тяжелой грудью потуже. Иногда Фаррелл словно бы припоминал мгновенно охватившую его уверенность будто перед ним неожиданно возник не то очень давний друг, не то очень терпеливый недруг, от которого зависит его жизнь; но по большей части он сознавал, что выдумал это. Впрочем, на тяжких усилиях вообразить, будто он не ведает, кто такая Зия, Фаррелл себя и вправду поймал.

– Потому что если это не так, – продолжала она, – то зачем, спрашивается, я торчу в шесть утра у себя на крыльце и слушаю играющего на лютне незнакомца? Так что если вы все же Джо Фаррелл, входите в дом и позавтракайте. Если нет, я пойду досыпать.

В общем-то она показалась ему не особенно рослой – да не такой уж и старой. Бен в письмах почти не описывал ее и первым зрительным впечатлением Фаррелла был нависший над ним громадный дремлющий монолит, менгир в измахренном фланелевом халате. Поднявшись на ноги, он увидел широкое, с грубыми чертами лицо шестидесятилетней, не более, женщины, темно-медовую кожу почти без морщин и серые глаза – быстрые, ясные и высокомерно печальные. Но тело ее расползлось, тело поденщицы, лишившееся талии, коротконогое, широкобедрое, с лунообразным животом, хотя даже сейчас, в постельных шлепанцах, похожих на клочья взбитых свинцовых белил, она несла это тело со сдержанной живостью циркового канатоходца. Халат казался ей длинноват, и Фаррелл слегка содрогнулся, поняв, что это халат Бена.

– Вы Зия, – сказал он, – Анастасия Зиорис.

– О, это-то я помню даже в такую рань, – ответила она. – А как насчет вас? Решили уже – Джо Фаррелл вы или нет?

– Я Фаррелл, – сказал он, – но вы тем не менее можете вернуться в постель. Я не хотел вас будить.

Волосы у нее были очень густые и несколько жестковатые, седые и черные одновременно, словно зимний рассвет. Они спадали до самых лопаток, удерживаемые вместе не резинкой, но грубым серебряным кольцом. В глазах почти отсутствовали белки. Фаррелл видел, как зрачки медленно дышат под утренним светом, и ему представилось, будто вся тяжесть, скрытая в них, наваливается на него, испытуя его силу – подобно тому, как в первых раундах боксеры припадают друг к другу.

– Я вас боюсь? – спросила она.

Фаррелл сказал:

– Когда Бен в первый раз написал мне о вас, я подумал, что вам досталось самое красивое имя на свете. Да я и сейчас так думаю. Правда, есть еще женщина, которую зовут Электа Ареналь де Родригес, но это примерно одно и то же.

– Я вас боюсь? – повторила она. – Или я рада вас видеть?

Греческий акцент ощущался не в звуках ее голоса, низкого и хриплого, а скорее в отзвуках его. Голос не оставлял неприятного впечатления, но и непринужденного тоже. Фаррелл не мог представить себе, как этот голос поддразнивает, утешает, ласкает – Господи-Иисусе, она же старше его матери – или лжет. Больше всего он годился для вызывающих смятение вопросов, простых ответов на которые не существует.

Фаррелл сказал:

– Меня никто еще никогда не боялся. Если вы испугаетесь, это будет замечательно, но я, по правде сказать, ничего такого не ждал.

Она продолжала вглядываться в него, но ощущение от этого было не тем, какое возникает, когда чей-то непроницаемый взор вдруг останавливается на тебе или становится более пристальным, нет, скорее у Фаррелле возникло чувство, будто он привлек внимание леса или большого простора воды.

– Чего же вы ждали?

Фаррелл ответил ей непонимающим взглядом, слишком усталый и неуверенный даже для того, чтобы пожать плечами, почти безмятежный в своем бездействии.

– Ну ладно, входите, доброго утра.

Она повернулась к нему спиной, и Фаррелл вдруг ощутил дуновение странного горя – пронизывающий осенний ветерок заброшенности и утраты, повеявший, быть может, из детства, в котором все беды были еще равновелики и приходили, не затрудняя себя объяснениями. Ощущение это тут же исчезло, и он вошел в дом следом за пожилой женщиной в синем купальном халате, громоздко переставляющей ноги в варикозных, он знал это, венах.

«Дом Зии – это пещера, – три года назад написал ему Бен, уже проживший с ней больше года. – Кости под ногами, какие-то мелкие когтистые твари перебегают по темным углам, и огонь оставляет на стенах жирные пятна. Все пропахло куриной кровью и сохнущими шкурами.» Однако в то утро дом предстал перед Фарреллом подобием зеленеющего дерева, а комнаты – ветвей, высоких, легких, что-то лепечущих, звучащих, как дерево под солнцем. Он стоял в гостиной, разглядывая доски цвета прожаренных тостов, сходившиеся на потолке точь в точь, как на спинке лютни. Его окружали книги и просторные окна, зеркала и маски, и толстые коврики, и мебель, похожая на задремавших животных. Низкий чугунный столик с шахматной доской стоял у камина. Деревянные фигуры истерлись почти до полной округлости, лишившись черт и уподобясь лестничным балясинам. В углу Фаррелл увидел высокий старый заводной граммофон и рядом с ним проволочную корзинку, полную ржавых копий и пампасной травы.

вернуться

1

«Мужская Аллеманда» (фр.). Здесь и далее примечания переводчика.