Фаррелл вспомнил гостиную Зии и слепую женщину, которую выманивали из дерева ласкающие поглаживания Зииного ножа. Он сказал:

– А, так это ты о нем диссертацию писал. Я теперь вспомнил твое письмо про него.

– Нет, я писал о самом ярле. Понимаешь, ярл Хамара даже в восемьсот восьмидесятом – личность уже наполовину легендарная, – Бен бессознательно постукивал Фаррелла по плечу, твердыми клевками собранных в щепоть пальцев: он всегда делал так, объясняя что-либо. – Он один из первых союзников Харальда Прекрасноволосого, он да еще ярл Лэйда, и о нем многое известно, потому что он вечно лезет в политику – войны, заговоры, тайные сделки, мятежи, в общем, полный комплект. Самый настоящий буйный мерзавец, но людям он по душе. Скальды только и знают, что слагать о нем новые поэмы и песни.

Он усмехнулся в ответ на взгляд Фаррелла.

– Джо, я ничего не могу поделать, мне приходится говорить именно так. Он жив, этот поразительный проходимец, и в эту самую минуту он продолжает свою сумасшедшую жизнь, затевает очередное надувательство ради одного только чистого удовольствия, ради игры и так будет до скончания его дней. Видит Бог, я бы с радостью переписал диссертацию заново. Я ведь считал его мертвым, а это большая разница.

Фаррелл увидел, что марабу, мягко ступая, направляется к ним, переполняемый жеманной экзальтацией стервятника. Белый в пятнах живот птицы начинал линять, клочья лишайника пристали к большому шелушащемуся клюву – ручки садовой мебели, простоявшей всю зиму под открытым небом – к вздувшемуся красноватому зобу, сморщенному и мягкому, как мошонка. У марабу были изумительно ласковые карие глаза, помещенные в махонькую, голую, прыщеватую голову, похожую формой на согнутый локоть.

Бен говорил:

– А об Эгиле ни песен и вообще ничего никто не слагает. Я ни слова о нем не нашел, ни единой ссылки, все пришлось узнавать от него самого. Эгиль фигура не особо романтическая, в нем нет ничего театрального – простой крестьянин, начинающий лысеть, и если бы события, происходящие вокруг, не затрагивали лично его, он бы преспокойнейшим образом на них наплевал. Он, конечно, уходит с ярлом в набеги почти каждый год, но только потому, что видит в них перемену после мучений с каменистой землей и деревьями во время сбора урожая, да и занятие это более прибыльное. По той же причине в них ходит и большинство остальных. Он помнит наизусть кучу поэм, досконально разбирается в погоде и во множестве пустяковых игр – детских, с камушками и ремешками.

– И не умеет плавать, – прошептал Фаррелл, вспомнивший, как в бассейне на Бена нападал мгновенный ужас. Бен кивнул.

– Верно, плавать он совсем не умеет, он даже не избавился до сих пор от морской болезни. С другой стороны, он хорош с лошадьми и к тому же он прирожденный боец, от природы, тут и сам ярл с ним потягаться не может.

Он грубовато фыркнул, напугав марабу. Птица выставила вперед жутковатую голову и зашипела, как жир на сковородке.

– Как ты узнал, что он лысеет? – спросил Фаррелл.

Налетел несильным порывом теплый ветер, встревожив птиц помельче, они начали неуклюже и неуверенно вспархивать в клетках.

– Да просто вижу это время от времени. В зеркале.

Пошли дальше. Бен говорил теперь легко, почти болтая, перескакивая с одного на другое.

– На самом-то деле и Эгиля не следует записывать в заурядные, вечно всем недовольные землепашцы. Он тоже хлебнул лиха. Я не говорил тебе, что он три года прожил в рабстве в Марокко? Женился там, ребенка родил, но потом налетела шайка датчан, и он с ними ушел. И при Хаврсфьорде он побывал, там какой-то берсерк проткнул его копьем, оно зацепило желудок и, судя по шраму, вышло из-под лопатки. А однажды он видел морского змея – невдалеке от Фарер. У змея была козлиная голова, и вонял он дохлым китом.

– С семьей-то в Марокко что случилось? Он ее потом отыскал?

Но Бен не слышал его. Он опять потирал горло, с силой оттягивая кожу.

– Джо, ты не понимаешь, ты не можешь представить себе этой жизни. Запахов, тьмы под деревьями. Они очень много поют, сама их речь все время колеблется на грани пения. И погода, Боже ты мой, ночь напролет слышно, как замерзшие на лету птицы со стуком падают на кровлю. Не думаю, что где-нибудь еще есть такая погода и такая тьма.

Пробегавший мимо ребенок тюкнул Фаррелла по лодыжке, испачкав штанину чем-то зеленым и мокрым. Фаррелл нагнулся, чтобы стереть пятно, и спросил, стараясь сохранить тон ворчливого безразличия:

– Как это у вас происходит? Ты вызываешь его, связываешься с ним, что вообще ты делаешь? Ты в состоянии этим управлять?

Бен не ответил и не обернулся к нему. Фаррелл не трогал его, пока они не дошли до вольера гиеновых собак с мыса Доброй Надежды, там-то он и взорвался:

– Не можешь ты этим управлять! Он приходит, когда захочет, так? Припадки! Черт подери, это гораздо больше похоже на поздний период доктора Джекилла, тютелька в тютельку!

Он не понимал, до какой степени рассержен и до какой глубины потрясен, пока не услышал собственного голоса.

Бен, наконец, повернулся к нему лицом, обхватив себя руками за плечи, словно защищаясь от некой разрывающей его на части стужи, которой даже Эгиль Эйвиндссон не смог бы вообразить. Никлас Боннер, вот кто понял бы его. Никлас Боннер знает, что такое холод.

– Все не так просто, – Фаррелл едва услышал Бена, но собаки прервали безостановочный бег трусцой по кругу и подтянулись поближе, свесив слюнявые пятнастые языки и обратив к Бену с Фарреллом морды, придававшие им сходство с летучими мышами. – Он ведь тоже не в состоянии этим управлять. Он приходит не потому, что ему так хочется.

– Стало быть, налицо нарущение гражданских прав, – сказал Фаррелл. Он начинал ощущать, как основательно ободраны его ребра. Еще и голова начинает болеть. – Расскажи мне, как вы это делаете.

Ответ был тих, ясен и звучал на удивление торжественно:

– Я люблю его, Джо. То, что происходит между нами – это обмен, совсем как в любви. Он жив в своем мире, точно так же, как я в моем. Мы нашли способ обмениваться временами – на десять секунд, на пять минут, на полдня, на двое суток. Просто сейчас все немного вышло из-под контроля. Совсем как в любви.

Мимо прошел служитель, который нравился Фарреллу, покричал, сообщая, что решили предпринять ветеринары по поводу пораженной артритом задней ноги носорога. Бен неожиданно рассмеялся, дребезжащим и тонким смехом пилы, впивающейся в сырое дерево.

– А может быть, это больше похоже на шуточку Граучо Маркса, помнишь?

– насчет того, как он подцепил брайтову болезнь, а Брайт подцепил его.

Казалось, он собирался коснуться Фаррелла, но не смог отвлечься от себя дольше, чем на мгновение.

– Джо, никто ни черта не знает о том, что значит быть викингом девятого столетия, никто, кроме меня. Знают дурацкие стихотворные формы, знают даты, королей, похоронные обряды, знают, кого победили датчане, а кого юты. Но никто, ни один человек в мире, не сможет рассказать тебе викинговского анекдота. Только я, понимаешь? Хочешь, расскажу?

– Если это насчет двух шведов, то я его уже слышал, – устало ответил Фаррелл. – Я хочу, чтобы ты рассказал мне, куда ты уходишь, как ты туда попадаешь и что испытываешь, когда попадешь.

Он взглянул на часы и добавил:

– И я считаю, что тебе следует сделать это, как можно быстрее, потому что мне уже скоро грузиться в мой зелененький поезд.

Черт, даже подмышки болят. Стар я уже для этого, как и для всего остального.

– Брайтова болезнь, – сказал Бен. Он вновь рассмеялся, на сей раз как прежний Бен, и не сразу сумел остановиться. – Джо, я не знаю, как тебе рассказать. Меня переполняют воспоминания, не принадлежащие мне. Вот эти каштаны, которые ты мне дал – я съел их в этом времени, но ощутил их вкус и в другом. Кто-то там ощутил их вкус.

У Фаррелла подлинным образом отвисла челюсть – ощущение для него совершенно новое.

– Там у всего иной вкус, Джо. Там другой свет, другие созвездия, другие выражения лиц, Господи, да они даже свистят по-другому. По-другому чувствуют. Люди не видят снов так, как мы их видим. Ничего похожего на нас, ничего, – голос Бена звучал достаточно ровно, но челюсти постукивали одна о другую. Он продолжал: – Мне иногда снятся его сны, и я не способен сам выбраться из них, не могу проснуться. Не будь рядом Зии, я бы и не проснулся. И никто бы ничего не понял.