Голосом, неожиданно мягким, Труба сказал:

– «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под рождество не ложился спать…»

Артемка еще раз вздохнул, наклонился над чурбаном и медленно повел пером по бумаге. Потом подпер кулаком подбородок и задумался, глядя затуманенными глазами вдаль. Труба тихо, чтоб не спугнугь его видений, рассказал, какие чудные картины рисовались перед глазами мальчика. Он видел свою родную деревню с белыми, заснеженными крышами и струйками дыма над трубами. А небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь расстилался так ясно, будто его перед праздником помыли и потерли снегом.

Когда Труба кончил, Артемка сделал вид, будто макнул перо, и продолжал писать, шевеля по-детски губами.

Говорил он вполголоса, иной раз даже шепотом, но вокруг стояла такая тишина, что слышно было, как дышат люди, и каждое слово его доходило до самых дальних зрителей.

Командир стоял потупившись. Его густые брови чуть вздрагивали. Не сводя с Артемки изумленных глаз, как завороженный смотрел на него, сидя на полу, Ванюшка Брындин. А Дукачев скрестил на богатырской груди руки и шумно вздыхал.

Все – и самый рассказ Чехова и то, как его прочли Артемка с Трубой, захватило поголовно всех, разбередило, как сказал потом Ванюшка, душу, но никто и не подумал хлопать. Получилось так, будто Артемка – не Артемка, а этот самый Ванька Жуков, деревенский мальчик, отданный дедом в ученье к сапожнику, и будто он и на самом деле писал деду письмо, жалуясь на свою горькую жизнь.

Все заговорили, зашумели.

Какой-то шахтер с лицом, заросшим до глаз серой бородой, вцепился костлявыми пальцами в Артемкино плечо и сердито журил:

– Чудак! Голова твоя еловая! Нешто так адрес пишут? Надо ж волость писать. Волость и уезд. Тогда дойдет. А то – на деревню дедушке. Мало их, дедушек этих!

Слышались восклицания:

– Самого б его колодкой, сапожника энтова!

– Вот так и моего сына калечили в ученье.

– От хорошей жизни ребятенка не отошлешь к такому аспиду.

– А в шахтах лучше? Сколько их там покалечили, ребят!..

Подошел командир. Он внимательно оглядел Артемку, будто сверял какие-то свои мысли о нем, и строго сказал:

– Это надо беречь. Это не только твое, это и наше. Понял?

– Нет, – искренне признался Артемка. – Про что это вы?

– Зайди как-нибудь вечерком, потолкуем.

Командир пошел к выходу. Вспотевший от волнения Артемка растерянно смотрел ему вслед.

Первые дни

Перед рассветом на наш отряд напоролась какая-то белогвардейская колонна. Дремали наши дозорные, что ли, но только они дали предупредительные выстрелы, когда белые уже огибали террикон. Мы с Ванюшкой схватили винтовки и через дворы с огородами, путаясь ногами в цепкой огудине, побежали к старой кузнице – месту сбора нашего взвода. У Артемки еще не было ни винтовки, ни гранаты, но он тоже бежал с нами. А когда взвод залег в канаве и, ругаясь, принялся палить в темноту, Артемка тоже ругался и швырял в темноту камни.

Белые ушли, не оставив следов о потерях. Зато среди наших двое были ранены. Ранили их, вероятно, свои же, во время беспорядочной стрельбы.

Эта стычка показала, как слабо мы были подготовлены в боевом отношении, и многое изменила в наших порядках. То, бывало, люди целыми днями слонялись по улице и грызли семечки; теперь же чуть свет одни строились повзводно и уходили в степь, другие занимали позиции, хотя врагов поблизости не было. Обучали нас больше фронтовики германской войны, и, надо сказать, дело свое они знали. Целыми днями слышался размеренный топот ног, отовсюду неслась зычная команда:

«Раз, два, три! Левой! По наступающей кавалерии – огонь!.. Ложи-ись!..» Нагибаясь, мы бежали цепочкой, по команде падали, опять поднимались и с криком «наступали» дальше. Потные, усталые, мы к полудню возвращались в поселок и тут с новыми силами набрасывались на украинский борщ, сдобренный старым салом, и на рябые арбузы. Арбузы не резали, а разбивали кулаком и разламывали. От этого их ярко-красная, искрящаяся мякоть казалась еще вкуснее. Мы отдыхали, потом сменяли тех, кто занимал позиции, а они шли на учение.

В отряде появились административно-хозяйственные службы, пошивочная и сапожная мастерские, походная кухня. Кстати сказать, поваром был назначен Труба. Случилось это так. Отдавая приказ о зачислении в отряд вновь прибывших, командир задумался.

– Нельзя этого длинного в строй, – сказал он Дукачеву. – Очень заметная фигура. Ухлопают в первом бою.

– Ухлопают, – согласился Дукачев. Вызвали Трубу.

– Вот думаем, – сказал командир, – на какую тебя роль определить.

Труба разгладил усы и тоже задумался:

– Пожалуй, на роль короля Лира. Командир засмеялся:

– Я не об этом. Что ты вообще умеешь? Ну, колешь дрова. А еще?

– Могу антрекот приготовить, гуляш…

Оказалось, Труба в детстве служил поваренком в харчевне.

– Это дело! – обрадовался Дукачев. – А борщ?

– Могу.

– Ну, так засучивай рукава, – сказал командир. – В помощники дам тебе Таню. А насчет короля Лира – это тоже можно. Только в свободное время.

Через два дня весь отряд уже ел борщ с салом и похваливал повара. А повар сшил себе белый колпак и в этом колпаке, пуча рачьи глаза, заложив руки за спину, ходил по дворам и заглядывал в миски.

На Артемку я не переставал дивиться: как его на все хватало! С учения он шел в сапожную мастерскую и с великим старанием прибивал партизанам подметки. А чуть начинало смеркаться, бежал в амбар на репетицию. Иногда, задумавшись, он улыбался и, видимо, сам того не замечал. Однажды я ему сказал об этом.

– А что ж, – ответил он, – я вроде домой попал, вроде в свою семью. То все чего-то ждал, тревожился, а теперь ничего не боюсь.

– И не ждешь? – спросил я с особым значением. Он взглянул на меня и вдруг вздохнул:

– Нет, жду. Наверно, всю жизнь буду ждать. – Но тут же опять повеселел: – Айда на репетицию! Там уже собрались.

Конечно, его уже там ждали: ждал Ванюшка Брындин, ждал голубоглазый застенчивый партизан Сережа Потоцкий, ждали поселковые девушки, ждала Таня помощница Трубы.

Не успев показать в Харькове «Бедность не порок», совсем уже приготовленный спектакль, Артемка с Трубой решили поставить его здесь и с азартом принялись сколачивать драматический кружок. Самой пьесы у них не было, но что за беда! Они знали ее наизусть, а остальные исполнители заучивали свои роли с их слов. Конечно, Гордея Торцова, купца-самодура, играл Труба; Любима Торцова, уличного скомороха и доброй души человека, – Артемка. Роль весельчака и певуна Гриши Разлюляева дали Ванюшке Брындину. Роль эта сплошь состоит из прибауток, песен и пляски. Ванюшка был от нее в восторге и старался изо всех сил. Митю, скромного, застенчивого приказчика, играл Сережа Потоцкий. На репетициях он смущался, и Митя у него получался очень натуральный. Хорошо получалось и у Тани, которая играла дочку Гордея – Любу. Тане лет пятнадцать, она худенькая, с бледным лицом и маленькими, глубоко запавшими глазами. Все знали, что мать ее расстреляли немцы, и все ее жалели.

Однажды в амбар заглянул командир. Он постоял, послушал.

– Эх, – сказал он, – сейчас бы что-нибудь боевое, сильное. Да нет еще таких пьес. Ну, ничего и «Бедность не порок» сойдет. Ты, Артемий Никитич, вот на эти слова напирай: «Кабы я беден был, я б человеком был».

Репетировали на подмостках, которые сложили из пустых ящиков. Но не было ни занавеса, ни декораций. Решили так: перед каждым действием кто-нибудь выйдет и объяснит, что тут вот дверь, тут окно, это, мол, не табуретки, а кресла бархатные, а тут вот не ящик, а буфет с посудой и серебряными ложками. Пусть зрители воображают. Купеческие ж бороды можно было и из пакли сделать, только сначала помочить ее в чернилах.

– Занавеса нет, – сокрушался Артемка. – Что это за театр без занавеса!

В самый последний день приготовлений вдруг закапризничал Труба.