Он, Пепс, понимает, что такое дисциплина, он подчиняется. Но, если правду говорить, Джиму Никсону лучше живется, чем жилось Чемберсу Пепсу. Пепс умер.

И бог с ним.

Заколдованный спектакль

Кому хоть раз довелось проехать ночью по Донецкой степи в арбе на сене, тот, сколько б потом ни жил на свете, хоть сто лет, все будет вспоминать упружистое покачивание, запах чабреца и мяты, шелест сена и бархатное небо со звездами, которые с высокого воза кажутся и ярче и ближе. Но одно дело ехать на сене, а другое – в сене. Пепса так глубоко зарыли, что ему было не до звезд. Даже дышать ему пришлось через какую-то железную трубку. Конечно, сено со всех сторон давило, кололо, царапало, но он терпеливо молчал, не двигался и только изредка чихал. Когда мы доехали наконец до хутора и там освободили бедного пленника, он так глубоко задышал, будто хотел вобрать в свои могучие легкие весь воздух.

Светало, идти было опасно, и мы остались на хуторе. Через запотелые стекла мы смотрели, как деловито долбят носами землю еще не улетевшие грачи, и томились. Чтоб скоротать время, я принялся рассказывать об Артемке. Пепс оживился, закивал головой:

– О, да, да! Артиомка очень хороший артист!

Тогда я рассказал, как правдиво Артемка сыграл у белых роль комиссара и как белые чуть не убили его за это. Пепс вскочил и забегал по комнате:

– Белий не любит правда! Белий надо в мусор бросать! Артиомка будет великий артист. Артиомка любит правда. О, то не артист, кто играет неправда, то барахле!..

Едва стемнело, мы выбрались из хутора и зашагали по черной степи. Здесь еще можно было наткнуться на белых. Мы предпочитали не рисковать и, заслышав дальний топот, ложились на землю. Топот затихал, и мы, измазанные грязью, шагали дальше, чтоб через несколько минут, заслышав в бурьяне шорох притаившегося зверька или страшный в ночной тишине крик филина, замереть на месте.

Но, когда сквозь кромешную тьму стал доноситься переливчатый лай собак и больше не оставалось сомнений, что сюда, так близко к Припекину, дозоры белых забрести не посмеют, мы схватились, как дети, за руки и побежали.

Нас остановил разъезд. Меня узнали, но со мной был неизвестный человек, к тому же такой необыкновенный, и нам дали конвоира.

В квартире командира не было ни его самого, ни Дукачева. Был только дежурный – тот самый старый шахтер, который объяснял Артемке, что на конвертах надо писать уезд и волость Держался он начальственно.

– Ты что же опаздываешь? – сказал он. – Там, поди, уж кончают, – но увидел Пепса и в изумлении заморгал глазами.

Я наскоро объяснил, кто такой Пепс и откуда мы явились.

– Так топайте же в театр, – сказал старик. – Там они все представление смотрят. А меня, видишь, тут оставили. Думают: как старый, так, значит, не интересуюсь. Я не обижаюсь, нехай смотрят. Артемка, может, для меня одного все сполна покажет. А что, думаешь, нет? Ого! Артемка до меня, как до…

Но мы не дослушали и поспешили в театр.

Вмещал ли когда-нибудь этот амбар столько народу, как в этот вечер! Люди всех возрастов, от поселковых мальчишек до седоусых шахтеров, как зачарованные смотрели на тускло освещенную сцену и, боясь пропустить хоть одно слово, еле дышали А на сцене озябший и больной старик, одетый в дерюгу, говорил с упреком бородатому купцу в сюртуке и цилиндре. «За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто, я бедных не грабил, чужого веку не заедал».

Кое-как мы с Пепсом протиснулись и стали у стены. И так все были поглощены тем, что делалось на сцене, что никто даже не заметил, какой необыкновенный гость вошел в театр.

Я смотрел, слушал, и светлые мысли, как чистый родник, сами собой пробивались сквозь рой моих грустных воспоминаний. Вспомнилось мне мое безотрадное детство и то, какой ослепительный праздник принесла мне с собой «волшебная» шкатулка с прекрасной наездницей на белой лошадке. Тогда эта красивая игрушка пробудила у нас с Артемкой мечту о счастье. Мы не знали, в чем счастье. Оно представлялось нам таким же нарядным, как наша шкатулка. И неспроста Артемку так пленил в детстве цирк. Но жизнь не наряжена в голубой шелк с блестками. В ней чистое перемешалось с грязью, а высокое – с низостью. И эту правду жизни мы, двое ребят, зарабатывавшие себе кусок хлеба своими руками, скоро узнали. И не потому ли Артемка не может сказать со сцены ни одного фальшивого слова, а в живых образах и сам живет полной жизнью! Вот он, старый Любим Торцов, уличный скоморох, опустившийся до нищеты, но гордый чистотой своей души. Кто б мог сказать, что это – юнец Артемка, сапожник, беззаветный партизан!..

Так думал я, стоя вплотную к Пепсу и чувствуя, как вздрагивает его большое, упругое тело.

А Артемка все больше входил в свою роль. Став перед Гордеем Торцовым на колени, он говорил:

– «Брат, отдай Любушку за Митю – он мне угол даст. Назябся уж я, наголодался. Лета мои прошли, тяжело уже мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба… Что Митя беден-то! – Любим окинул зрительный зал взглядом, как бы приглашая всех в свидетели, и еще проникновеннее сказал: – Эх, кабы я раньше беден был, я б человеком был».

И тут произошло то, что навсегда осталось в моем сердце: Любим вздрогнул и быстро поднялся с колен. Поднялся и как завороженный, с лицом, окаменевшим в невероятном напряжении, с устремленными в одну точку глазами, медленно-медленно двинулся к зрителям. Вот он сделал шаг, другой, третий, и, когда до края сцены осталось полшага, два крика, раздавшиеся один за другим, всколыхнули весь зал:

– Пе-епс!..

– Арти-омка!..

Любим Торцов взмахнул руками и ринулся в зал, в распахнутые объятия черного великана.

– Эх! – сказал Труба, снимая цилиндр и бороду. – Опять сорвался спектакль. Ну, как заколдовал его кто!

В Москву

Утром Пепс, Артемка и Таня сидели в картонной «комнате» и оживленно разговаривали. Я полез под сцену, откопал сверток. Увидев его в моих руках, Артемка быстро встал, вынул из тряпочки кожаный бумажник и застенчиво улыбнувшись, протянул его Пепсу:

– Это тебе. Сам сделал… Еще тогда…

– О-о! – сказал Пепс и, как всегда, когда благодарил, приложил руку к сердцу. – Какой тонкий работа! – Он пошарил в кармане, вытащил конверт и почтительно вложил его в бумажник. – Письмо товарищ народный комиссар. Надо тут класть. Хороший память.

– А это узнаешь? – вынул Артемка часы с серебристым циферблатом.

– Живой? – несказанно удивился Пепс.

Артемка подумал и нерешительно развернул парчу.

– Это – Лясе на туфли, – сказал он потупясь. – Всю жизнь ношу с собой. Потом поднял голову и твердо, будто приготовился услышать сокрушающую весть, спросил: – Пепс, где она?

– О, да, да, да! – закивал Пепс головой. – Такой красивий девочка, очень умний девочка! Она писал мне от город Астрахань… Очень добрий письмо. Она писал мне, что хочет тоже ехать Москва, что хочет учить… как это… на балет… Она спрашивал, дие есть Артиомка…

– Так она… в Москве? – с волнением спросил Артемка.

– Не знаю, – сокрушенно развел Пепс руками. – Она давно писал, еще война не был.

Артемка с упреком глянул на своего друга, завернул парчу в тряпочку и решительно сунул ее под гимнастерку.

Таня сидела опустив глаза.

В «комнату» один за другим стали входить наши ребята. Окружив Пепса, они жали ему руку и уговаривали:

– Не уезжайте! Мы вас в наш союз примем. Сразу помолодеете.

Пепс добродушно улыбался. Но, когда просьбы зазвучали настойчивее, вынул бумажник, из бумажника – письмо и со, значительным видом прочитал:

– «Не наживе дельцов и не обману будет служить у нас спорт, а физической культуре всех трудящихся. Оставьте же ваши колебания и езжайте в Москву».

Подошел и командир с Дукачевым.

Все двинулись в зрительный зал, накрыли там стол кумачом, и собрание началось. Вопрос был один: выборы делегата на Первый Всероссийский съезд социалистических союзов рабочей молодежи. Таня сказала: