Франсиско определил то, что свершилось с ними обоими первыми же словами, которые произнес потом. Он сказал:

— Мы должны научить этому друг друга.

Длинная фигура Франсиско распростерлась на траве рядом с ней, на нем были черные брюки и рубашка, и она ощутила порыв гордости — гордости оттого, что отныне ей принадлежит его тело. Лежа на спине, Дагни смотрела в небо, не желая шевелиться, думать, представлять себе нечто, лежащее вне этого мгновения.

Вернувшись домой, она легла в постель обнаженной, потому что тело ее сделалось незнакомым, слишком драгоценным для прикосновения ночной рубашки, потому что ей было приятно ощущать собственную наготу, ощущать своим телом простыни, словно бы к ним прикасалась кожа Франсиско, она уже думала, что не уснет, потому что ей не хотелось отдыхать, расставаясь с самым прекрасным из известных ей утомлений — но самой последней мыслью ее стало воспоминание о тех временах, когда ей хотелось выразить, хотя она не находила для этого средств, ощущение, более высокое, чем счастье, желание благословить всю землю, понимание того, что она любит и существует именно в этом мире; она подумала, что тот акт, которому она только что научилась, был единственным способом выразить всю гамму ощущений. Она не знала, серьезно ли это; ничто не могло быть серьезным во Вселенной, из которой изгнана боль, и, не успев как следует взвесить свое умозаключение, она уже спала, улыбаясь, в тихой и светлой, наполненной утром комнате.

Тем летом они встречались в лесу, в укромных уголках у реки, в заброшенном сарае, в подвале дома.

Тогда-то она и училась воспринимать красоту, глядя вверх на старинные балки перекрытий, на стальной кружок лопастей вентилятора, ритмично жужжавший над их головами. Она ходила в брюках, в хлопковом летнем костюме, но никогда еще не бывала настолько женственной, как в те мгновения, когда, прижимаясь к Франсиско, оседала в его объятиях, позволяя делать с собой все, что угодно, открыто признавая его право низводить ее до полной беспомощности тем удовольствием, которое он мог даровать ей. Франсиско научил ее всем чувственным приемам, которые мог изобрести.

— Разве не удивительно, что тело может принести нам столько удовольствия? — однажды искренне удивился он сам. Они были счастливы и ослепительно невинны. Им обоим даже в голову не приходило, что счастье может оказаться грехом.

Свой секрет они хранили в тайне от всех остальных не как позорный проступок, но как то, что принадлежит лишь им обоим и не подлежит чужому осуждению или одобрению. Она знала, что, согласно общепринятому воззрению на сексуальные отношения, занятие это представляет собой уродливое проявление низменной природы человека, и к нему следует относиться с презрением. И собственная чистота заставила ее устраниться не от желаний собственного тела, но от любых контактов с людьми, исповедавшими подобную доктрину.

В ту зиму Франсиско приезжал к ней в Нью-Йорк самым непредсказуемым образом. Он то прилетал из Кливленда без предупреждения по два раза в неделю, то исчезал на целые месяца. Обложившись чертежами и синьками, она сидела на полу своей комнаты, когда в дверь раздавался стук.

— Я занята! — отвечала она, и насмешливый голос спрашивал: — В самом деле?

Тогда она вскакивала на ноги, распахивала дверь, чтобы обнаружить за нею Франсиско. После чего они отправлялись к нему на квартиру, которую он снимал в городе, крохотную комнатушку в тихом районе.

— Франсиско, — спросила однажды она с внезапным удивлением, — я ведь твоя любовница, не так ли?

Он усмехнулся:

— Именно так.

И она почувствовала гордость, которую женщине полагается чувствовать, удостоившись титула жены.

В долгие месяцы его отсутствия она никогда не занимала себя мыслями о том, верен он ей или нет; она знала, что Франсиско хранит верность. Несмотря на то, что Дагни была еще слишком молода, чтобы знать причину, она понимала, что неразборчивость и беспорядочность в связях присущи лишь тем, кто видит в сексе и в самих себе только зло.

Ей было известно немногое о жизни Франсиско. Он учился на последнем курсе и редко разговаривал о своих занятиях, а она никогда не расспрашивала. Дагни подозревала, что он слишком усердно работает, потому что временами замечала странное выражение на его лице. Однажды она посмеялась над ним, похвастав, что давно уже работает на «Таггерт Трансконтинентал», в то время как он еще не начал зарабатывать себе на жизнь. Франсиско ответил:

— Отец не позволяет мне работать на «Д’Анкония Коппер», пока я не окончу университет.

— И когда же это ты успел сделаться послушным сыном?

— Я должен уважать его желания. «Д’Анкония Коппер» принадлежит отцу… Впрочем, ему принадлежат не все медеплавильные компании мира. — В улыбке Франсиско угадывался легкий намек.

Всю историю она узнала только следующей осенью, когда он окончил университет и вернулся в Нью-Йорк из Буэнос-Айреса, погостив у своего отца.

Франсиско рассказал ей, что за последние четыре года прошел два курса обучения: один в университете Патрика Генри, а другой на медеплавильном заводе на окраине Кливленда.

— Мне нравится разбираться во всем самостоятельно, — проговорил он. Франсиско начал работать в шестнадцать лет, подручным у печи, а в двадцать лет купил весь завод. Свою первую частную собственность он приобрел, несколько подправив свой подлинный возраст, в тот же самый день, когда получил университетский диплом; оба документа он отослал отцу.

Он показал фотографию своего предприятия — крохотного, грязного, позорно старого, обветшавшего в борьбе за существование; над входом, подобно новому флагу над брошенной по старости шхуной, красовалась надпись: «Д’Анкония Коппер».

Нью-йоркский представитель отца был вне себя:

— Но, дон Франсиско, это немыслимо! Что подумают люди? Как можно ставить такое имя над этой помойкой?

— Это мое имя, — ответил Франсиско.

Когда, приехав в Буэнос-Айрес, Франсиско вошел в кабинет отца, помещение просторное, строгое и обставленное, как современная лаборатория, единственным украшением которого были развешанные по стенам фотоснимки предприятий «Д’Анкония Коппер» — крупнейших рудников концерна, обогатительных фабрик и медеплавильных заводов, он увидел на почетном месте, прямо перед столом отца, фотоснимок кливлендского заводика с новой вывеской над входом.

Франсиско встал перед столом, и отец перевел взгляд с фотоснимка на сына.

— Не слишком ли ты торопишься? — спросил старший д’Анкония.

— Не мог же я четыре года только ходить на лекции.

— А откуда ты взял деньги, чтобы внести первый взнос за этот завод?

— Выиграл на нью-йоркской фондовой бирже.

— Что? Кто посоветовал это тебе?

— Определить, какое промышленное предприятие ждет успех, а какой нет, не так уж и сложно.

— А откуда ты взял деньги на игру?

— Из пособия, которое вы присылали мне, сэр, а также из собственного заработка.

— А где ты нашел время, чтобы следить за фондовым рынком?

— Пока писал диссертацию о влиянии на последующие метафизические системы аристотелевой теории Неподвижного Движителя.

В ту осень Франсиско ненадолго задержался в Нью-Йорке. Отец послал его в Монтану помощником управляющего рудником своей фирмы.

— В общем, — улыбаясь, поведал он Дагни, — мой отец не считает разумным слишком быстро повышать меня в чине. А я не хочу просить у него о доверии. Если ему нужны доказательства с моей стороны, он их получит.

Весной Франсиско вернулся — уже в качестве главы нью-йоркской конторы «Д’Анкония Коппер».

В последующие два года Дагни не часто виделась с ним. Она никогда не могла сказать, где он окажется — в каком городе и даже на каком континенте — на следующий же день после их встречи. Франсиско всегда являлся к ней неожиданно, и ей это нравилось, потому что присутствие его в ее жизни таким образом делалось постоянным, и, как солнечный луч, он мог озарить ее в любое мгновение.