Опустели больницы. В дикой сауне палат выжить не мог и здоровый. Одних забрали родственники, другие забили холодильники моргов.
Ночами экскаваторы еще рыли траншеи кладбищ. Стальные зубья ковша со звоном били в спекшуюся камнем глину.
И перестал удивляться глаз трупам на раскаленных улицах, которые не успел подобрать ночной фургон. Газы бродили в их раздутых и с треском опадающих животах, кожа чернела под белым огнем, и к закату тело превращалось в сухую головешку, даже не издающую зловония.
Но и при пятидесяти город еще жил. По брусчатке старых переулков и песку обугленных аллей проскакивали автомобили, на асфальтовых перекрестках впечатывая глубокие черные колеи и швыряя шмотья из-под спаленных шин. Еще работали кондиционированные электростанции, гоня свет и прохладу деньгам и власти. Прочие зарывались в подвалы, дворницкие, подземные склады – в глубине дышалось.
Еще открывались ночами центральные супермаркеты, зовя сравнительной свежестью и изобилием, а для бедных торговали при фонариках рынки. Дребезжали во мгле автобусы, и пассажиры с мешками хлеба и картошки собирали деньги водителю, когда путь преграждал поставленный на гусеничные ленты джип с ребятками в белых балахонах и пробковых шлемах, небрежно поглаживающих автоматы.
Днем же господствовали две краски: ослепительно белая и безжизненно серая. В прах рассыпался бурьян скверов, хрупкие скелетики голубей белели под памятниками, а в сухом мусоре обнажившегося дна Москва-реки дотлевали останки сожравших их когда-то крыс, не нашедших воды в последнем ручейке.
Дольше жили те, кто собирался большими семьями, сумел организоваться, сообща заботиться о прохладе, воде и пище. Ночами во дворах мужчины бурили ручными воротами скважины, стремясь добраться до водоносных пластов. Рыли туалеты, строили теневые навесы над землянками. По очереди дежурили, охраняя свои скудные колодцы, группами добирались до рынков, всеми способами старались добыть оружие.
Спасительным мнилось метро, не вспомнить когда закрытое: передавали, что там задохнулись без вентиляции; что под вентиляционными колодцами властвуют банды и режутся меж собой; что спецохрана защищает переходы к правительственному городу, стреляя без предупреждения; что убивают за банку воды.
Градусники давно зашкалило за 55, и в живых оставались только самые молодые и выносливые. Телевизоры скисли давно, не выдержав режима, но держались еще древние проводные репродукторы, передавая сообщения о подземных стационарах, где налаживается нормальная жизнь, о завтрашнем спаде температуры – и легкую музыку по заявкам слушателей.
Свет и огонь рушились с пустых небес, некому уже было ремонтировать выгнутые рельсы подъездных путей и севший бетон посадочных полос, и настала ночь, когда ни один самолет не приземлился на московских аэродромах, и ни один поезд не подошел к перрону.
Последним держался супермаркет на Новом Арбате, опора новых русских, но подвоз прекратился, замер и он, и ни один автомобиль не нарушил ночной тишины.
С остановкой последней электростанции умолк телефон, прекратилось пустое гудение репродуктора, оборвали хрип сдохшие кондиционеры.
Днем город звенел: это трескались и осыпались стекла из рассохшихся перекошенных рам, жар высушивал раскрытые внутренности домов, постреливала расходящаяся мебель, щелкали лопающиеся обои, с шорохом оседая на отслоенные пузыри линолеума. Крошкой стекала с фасадов штукатурка.
Температура повышалась. Слепящее солнце пустыни било над белыми саркофагами и черными памятниками города, над рухнувшей эспланадой кинотеатра «Россия», над осевшими оплавленными машинами, над красной зубчаткой Кремля, легшими на Тверской фонарными столбами, зияющими вокзалами...
2. Холод
– Да спи ж ты, горе мое... ночь уже! Уже у бабушки глазки слипаются, скоро бабушка с пуфика этого гепнется. Холодно? Сейчас тепла прибавлю... ох. Разве ж это холодно...
В Москве? Да уж, холодно... не приведи Бог. Нет, не в той, что в Алабаме, а в настоящей, в России... В той, что в Алабаме, негры, а в настоящей – русские. Ну хорошо, не негры – афромириканцы.
Сначала? Сто раз ты уже слышал сначала... и кино показывали! Ну хорошо, хорошо, только ты глазки закрой.
Сначала ничего такого и не было. Ну, снег первого октября прошел. Так это бывало. Красивые такие белые хлопья, кружевные, подсиненные. И все стало красивым – белым и пушистым: и дома, и деревья, и улицы, и ограды. Да – как хлопок, только блестит и хорошо пахнет, как свежее яблоко из холодильника.
Он назавтра растаял, а назавтра снова снег повалил, и лег, не растаял. На улицах грязь черная, их поливали и посыпали, чтоб таяло – а кругом снег.
А по ночам морозы ударили. Чистые пруды замерзли, и Яуза замерзла, и Москва-река замерзла. Ветер дунет – лед белый, ровный. Как замерзла? А как лед в морозильнике. Только шириной с футбольное поле. Точно, как хоккей.
Уборочные машины снег убирали – у них такие ленты с железными лапами: раз-раз – и весь снег уже пересыпали в грузовик, и за город увезли. Люди в шубах ходили, в дубленках, в теплых пальто. В домах – батареи горячие. Встанешь утром – солнце красное, деревья белые, небо синее с зеленым краем: красота! Ядреная русская зима. Что такое «ядреная»? Это то, что дальше будет.
Минус тринадцать ночью было, потом еще – минус семнадцать. Выйдешь – нос пощипывает, глаза слезятся. А к концу месяца раз бац – двадцать два мороза. Уж и руки в перчатках мерзнут. Пассажиры на остановках подпрыгивают. Поднимется термометр на пару дней – а потом еще пуще мороз.
А на Седьмое Ноября грянуло под тридцать. Это уже что-то редкостное. Хотя и ничего такого. Бывало. И в восемьсот двенадцатом морозы были сильные да ранние, и в сорок первом. Но – холод сильный. Ветерок дохнет – и лицо дубеет, даже дыхание перехватывает.
Что хорошо – машин меньше ездить стало. Многие завестись не могли. А троллейбусы ходили, и автобусы: на стеклах лед, ничего не видно, а так ничего. В метро вообще тепло, народ расстегивался, отогревался, пока ехал. Потом выходили потные – простужались, конечно.
Обычно такие морозы ну неделю стояли, ну две, ну три... а тут все не отпускали в том году. В квартирах-то холодно у простых людей! Дом хоть бетонный-панельный, а хоть и кирпичный, стены тонкие промерзли, рамы со щелями, ветер в окно навалится – и все тепло выдувает. У кого шестнадцать градусов, у кого и тринадцать стало. Батареи уже не горячие, тепло дойти по трубам не может под землей, остывают трубы в мерзлоте... Нет, это не тепло – это по Цельсию, а не по Фаренгейту. По-настоящему сколько?.... О господи... какая дурацкая система!... нет дурацкая, не спорь!.. сейчас... тридцать два да четырнадцать – сорок шесть, на два – двадцать три.... погоди, там чего – отнимать тридцать два надо? А где у нас градусник, две шкалы там еще? Погоди... не видно потому что! В общем, пятьдесят по твоему Фаренгейту. Это для дома-то не холодно?! Да согреться только на кухне, а там газ еле горит – все жгут по городу, греются.
В городе уже объявляют аврал. Аврал? Это когда все разом суетятся. Точно – от суеты теплее. Типа «Давай-давай»: «Москвичи – согреем город теплом наших сердец!» Ну что ты, не плачь, никто сердец не вынимал! Но вообще мысль интересная... хорошо еще властям в голову не пришла. А так – поезда, цистерны, нефть, газ, мазут, пожертвования олигархов, гуманитарные снегоуборщики – все чин чинарем. Чинарем? Путем, значит. Каким путем? Ну, думали, что светлым... и теплым. А только у небесной канцелярии свои пути.
Аккурат первого декабря грянуло сорок. О! Это уже было серьезно. Раз в тридцать лет так жмет. Запахло трудностями. Как запахло? Нехорошо запахло.
Дома сидишь в трех кофтах. На ночь все теплые вещи на одеяло наваливаешь. По улице передвигаешься – от магазина до магазина: шасть в дверь – и отогреваешься. Продавщицы в шапках. На ярмарках валенки продают и калоши откуда-то появились: чтоб не промокали.
По полу мороз. По стенам иней. На стеклах ледяные узоры. По мостовым машины скользят по черному льду и друг в друга с хрустом тычутся: не тянут дорожные антиобледенители таких морозов.