— А вы загляните в Великосветский справочник, — сказал Генри. — Там все, все, как на ладони. Браки, разводы — браки, чтобы развестись, разводы, чтобы вступить в брак, — все там. — Кто-то должен же их подхлестывать, — объяснял он, — чтобы они могли все это проделывать, еще и еще раз проделывать веете же утомительные процедуры, снова и снова проделывать их, и все с теми же партнерами или с достойными копиями все тех же партнеров. Светские женщины не могут побудить мужчин своего круга ни к браку, ни к разводу, а светские мужчины не могут побудить к этому светских женщин. — Слишком хорошо воспитаны, — сказал Генри. — Слишком утонченны. Не могут ни любить друг друга, ни бросить, могут только потворствовать друг другу.

— Все вы это выдумали, — сказала Дорис. Потом прибавила: — Но рассказывайте дальше, пожалуйста, — и поднесла стакан к губам, шутливо передернувшись как бы от предвкушения чего-то жуткого и захватывающего.

— Нет, нет, — сказал Генри, — все это истинная правда, напечатанная черным по белому. Я куплю вам этот справочник — посмотрите сами. Впрочем, — прибавил он, — какой смысл читать о чем-то в сухой, скучной старой книге, когда стоит пройти один квартал и свернуть за угол, и можно увидеть, как все это делается в жизни. Светские люди, все очень изысканно одетые, мужчины с пудрой на щеках, женщины с ароматом духов на груди, очень утонченно ведут беседу, ожидая, когда появится певец и начнет обрабатывать их. И нечто вроде… как бы это сказать… нечто вроде нервного предвкушения охватывает все это сборище, и они становятся похожими на тех юнцов, которые оправляют галстуки и застегивают на все пуговицы пиджаки, дожидаясь, когда появятся девицы в гостиной этого, ну как его… как у вас это называется…

— Ну, а у вас? — храбро и непринужденно сказала Дорис. — У вас как это называется?

— У нас? У нас это называется бордель.

— О! — Дорис сконфузилась. — Я не поняла… я думала… Однако…

— Вы видите, что получается, — сказал Генри, глядя на нее без улыбки. — Я стараюсь найти слово, которое бы вас не смутило, а вы не хотите мне помочь. Я из кожи вон лезу для вас, а вы не хотите мне помочь. Ну, как бы то ни было, — картина вам ясна. Вы видите юнцов в гостиной, оправляющих галстуки, застегивающих на все пуговицы пиджаки в ожидании девиц, которые явятся, чтобы их искалечить. Искалечить! Да, да, они искалечат их, искалечат их изнутри и снаружи, да, да, и изнутри тоже! Сдерут с них одежду и вывернут им суставы. Вот как.

— Господи, неужто так бывает!

— Да, так бывает.

Глаза у Генри возбужденно блестели, пока он говорил, но как только его взгляд упал на Дорис, возбуждение его сразу прошло, и он сказал презрительно:

— Не старайтесь храбриться передо мной. Вы же ребенок, вы сами это знаете. К чему же стараться разыгрывать передо мной взрослую женщину? — Он увидел, как ее напускная веселость померкла, и добавил вкрадчиво: — Ведь вы моя любовная песенка. Помните? Маленькая любовная песенка, слов которой я никак не способен понять.

Он положил ладонь на ее руку и медленно, нежно пожал ее. Дорис с минуту глядела на их сплетенные пальцы, потом с нарочитой решительностью высвободила руку. Генри расхохотался. Он наклонился к ней смеясь, смеясь обнял ее за талию и, все продолжая смеяться, привлек к себе.

— Вы чудесная девушка, Дорис! — воскликнул он. — Вы — прелесть! Как раз то, что мне нужно. Вы знаете это?

Она решительно высвободилась из его объятий и, отодвинувшись от него, одернула пальто и поправила шляпку. На лице у нее было довольное выражение.

— Да, вы, как видно, не любите терять время даром, мистер Уилок, — сказала она.

Ее слова смутили и даже слегка встревожили Генри. Он не думал о ней, когда его рука обнимала ее за талию. Генри неуверенно рассмеялся. Но смех не разогнал тревоги. Обнимая Дорис, Генри не испытывал никакого волнения. Он ощутил ее тело под пальто, но его рука лежала мертвая на ее теле, и его тело тоже осталось мертвым. Это было неестественно, ненормально. Ненормально быть таким. Чувство одиночества камнем легло ему на сердце.

— Что это такое! — громко воскликнул он. — Что со мной? — У Дорис лицо исказилось от испуга.

— Я хочу сказать, — проговорил Генри поспешно, — что никому, кроме вас, еще никогда не удавалось сбить меня с толку, если уж я примусь о чем-нибудь рассказывать. — Она так легко пугается, подумал он. Должно быть, боится меня. Вероятно, слышала что-нибудь. Впрочем, ерунда, что она могла слышать? Где? Нет, нет, все это бредни. Он все нафантазировал себе, больше ничего. Он сам выдумал весь этот страх и тревоги — все это одни фантазии. — Особенно, — продолжал он, — когда я рассказываю занятную историю, занятно описываю что-нибудь, и все так занятно получается, как сейчас вот — о высшем свете, которым я так восхищаюсь и который я обожаю и почитаю хребтом нации, я бы сказал, крестцом, седалищем нации, позволяющим ей расположиться с удобствами и чувствовать себя уютно.

— Ну вот, вы опять поехали.

— Правильно, поехал. — Он был в восторге оттого, что он намекнул на причины, по которым он не любит богатых людей с большим весом. Когда-то он лелеял честолюбивую мечту жениться на женщине из светского круга, которая помогла бы ему сделать карьеру, но так и не отважился предложить светской женщине стать его женой, и потому не сделал предложения вообще ни одной женщине. Было какое-то щемяще-сладкое предчувствие опасности в том, чтобы так приподнимать завесу, приоткрывать правду о самом себе, и он продолжал говорить, продолжал горячо, возбужденно сыпать словами: — Мы с вами беседовали сейчас о певце, которого пойдем слушать, когда кончим пить, — о певце, любимце высшего света, и о том, как утонченные господа — мужчины с чековыми книжками, отделанными золотом, и женщины с таким волнующим, манящим, едва слышным ароматом духов на груди — сидят и ждут, когда он придет и споет им, и защелкает для них на клавишах.

— Никак не пойму — шутите вы или говорите серьезно?

— Серьезно. Абсолютно серьезно. Вы сами увидите, как великосветские господа сидят там и ждут появления певца.

— Нет уж, и не подумаю.

— Да, да, увидите, увидите. Войдете, сядете и будете смотреть на них и все увидите.

Потом, не глядя на нее, глядя на свой бокал с вином и на стоику, и на свои нот, и на ее ноги, и на ее руки, и на ее бокал, он начал приглушенным, низким, взволнованным голосом объяснять ей, почему этого певца считают таким замечательным:

— Этот господин, — сказал он, — постиг искусство нежить на языке каждое грязное слово, которое он поет, высасывать из него всю непристойность и с таким придыханием делать паузы между словами, что самые паузы становятся непристойными. Он заставляет слово «лю-бо-вь» звучать, как «по-хо-ть». В этом его искусство, и это сделало его богачом и любимцем светского общества.

Генри увидел, что Дорис смотрит на него с ужасом. Она, видимо, была потрясена и шокирована. Потом нахмурилась.

— Да, да, это так, — закричал он в ее нахмуренное лицо. — Вы понимаете теперь, какой у этого господина замечательный язык? — Внезапно осклабившись, он заглянул ей в глаза. — И люди из высшего круга не могли бы обойтись без него, потому что он предохраняет их от мезальянсов. Когда он подхлестнет их своим пением, они могут сходиться даже друг с другом.

Лицо Дорис сморщилось от отвращения.

— Пожалуйста, пойдемте лучше куда-нибудь в другое место, — сказала она.

Генри рассмеялся.

— Как вам угодно, — сказал он. — Этот вечер — ваш. Я хочу быть сегодня человеком с рубином. Помните, я вам рассказывал? О том, как один человек подарил девушке рубин и ничего не пожелал взять у нее взамен, потому что он был извращенный человек, злое, страшное, отвратительное чудовище. Вот и я сегодня такой. Злой, чудовище. — Он иронически скосил на нее глаза. — Такое чудовище, что у вас мурашки забегают по коже; потому что я тоже хочу дать вам все, и ничего не попрошу взамен.

— Как это у вас так получается? Вы все говорите и говорите, и совершенно нельзя понять, о чем. Что ж тут плохого — давать и ничего не брать взамен? Мне кажется, на свете есть много кой-чего похуже. Если бы каждый был добрым Дедом Морозом, так у нас всякий день был бы праздник. Верно ведь?