Автомобиль мчался на хорошей скорости. Альбер чувствовал приятное, бодрое возбуждение. Он никогда не понимал придурков, употребляющих наркотики или пьющих водку, как воду. Как не понимал и придурков-писателей, выдумывающих всякие комплексы по поводу убийства. Хотя… Конечно, какой-то Раскольников, который сидит в затхлой комнатенке и сто раз прокручивает и то, как он укокошит никому не нужную старушонку, и то, как заживет потом, на полученные денежки…

У нынешних отморозков таких проблем нет: когда в голове всего две параллельные извилины, водка и бабы, то болтаться пустым умствованиям там просто негде. А для него, Альбера, — это просто привычная работа. И для него, и для тех, кто играет против него. Каждый поставил жизнь, и живет потому — с удовольствием!

Этакий вариант русской рулетки. Как у Александра Сергеевича? «Все то, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья…» Или…

«Легко бродить по краешку огня…» Стоп. Откуда это?.. С той кассеты, с записью допроса Дорохова. Он пытался ее слушать — но все это не для него. Проще — встретиться лично и понять. То, что он, Альбер, сумеет понять все, что ему нужно, он и не сомневался. Настроение было таким, словно он окунул голову сразу, вдруг в ледяную воду… Говорят, так чувствуют «приход» завзятые кокаинисты, когда вдыхают «снежок»…

Неожиданно Альбер вспомнил читанную давным-давно новеллу Цвейга «Амок».

Так малайцы называли манию сумасшедшего, неудержимого стремления к чему-то, наступающую в сумеречном состоянии сознания и характеризующуюся агрессивно-разрушительными действиями и по отношению к окружающим, и по отношению к себе… Ему вдруг показалось, что сейчас в этом состоянии пребывают все — и Кремль, и Замок, и он сам, Альбер. Ну и пусть. Значит — тому и быть.

Возникшее неожиданно где-то внутри чувство было странным — смутная ярость, грань смеха и плача… Альбер бросил в щель рта сигарету, прикурил, зрачки его сузились, будто вокруг разом наступила кромешная тьма. А в голове крутилась и крутилась одна и та же строчка: «…легко бродить по краешку огня…»

* * *

Огня Магистр не зажигал. Тихо ходил по мягкому ворсистому ковру и думал. А вообще, он стал плохо спать. Раньше объяснял себе это нервотрепкой, но и сам понимал, что лукавит. Нервотрепки хватало всегда. В последнее время на него навалились какие-то жуткие, противные предчувствия. Естественно, ни к каким врачам он обращаться не стал, прочел было несколько статей из разных невропатолого-психо-аналитических журналов, да и бросил — от греха…

Неврастения, психостения, депрессия… Длительный стресс… Синдромы — абулический, адаптационный, аментивно-ступидныйапоплектиформный, аффективно-бредовый, внешнего воздействия, вторжения, гебефренический, лабильности волевого усилия, ночной еды, одичания, повторяемости восприятий и сенестопатий, расстройства побуждений… Бред! Особенно Магистра удивили такие названия, как синдром Ундины или Тантала-Полифема… Нет, этих психиатров просто закрывать нужно в их же учреждениях, и — всех разом!

И тем не менее ночами Магистру не спалось. Снотворных он избегал, а водка не помогала. Просто голова становилась тяжелой, чугунной, мысли в ней ворочались вяло и тяжко, но они крутились и крутились все по тому же кругу, будто заезженная кассета… Несколько раз за ночь он поднимался, курил, ложился снова и снова не спал… В голову лезли ненужные воспоминания — о тех, с кем работал когда-то и кого уже давно не было рядом… Он видел, как менялся мир…

Когда-то, еще тридцатипятилетними юнцами, они сидели за бутылкой вдвоем с приятелем, и им казалось, что в жизни они перевидали всякого, и ничего нового уже не увидеть и не испытать… Через год этого приятеля нашли мертвым в собственной квартире, и никто даже толком не потрудился «замазать» совсем уж крайний для здорового мужика диагноз: «острая сердечная недостаточность». Люди сгорали… А во власти они сгорали куда быстрее, чем где бы то ни было; хорошо, если у раздолбая при мантии хватало воображения представить себя историческим деятелем: милый самообман позволял ему продержаться дольше, подпитывал, словно наркотик, — такой же сладкий и такой же разрушительный, как вовремя не схлынувшие детские иллюзии…

Да, детство… Когда-то по телику даже передачка была под таким названием:

«Родом из детства». Или как-то еще… Саму передачку Магистр не помнил, но название упало как-то сразу. Строка из стихотворения, что ли? Помнится, он дважды удивился красоте названий — «Они были смуглые и золотоглазые» Рэя Брэдбери и «Немного солнца в холодной воде» Франсуазы Саган. А в его детстве не было «немного солнца», а была громадная московская коммуналка, замотанная мать, несколько зачитанных до дыр книг на пузатой этажерке и портрет Сталина в светлой ореховой рамке. Знаменитый портрет, где Вождь прикуривает трубку.

Именно с ним и были связаны все его воспоминания при слове «отец». Он не помнил никаких репрессий тридцать седьмого, но помнил задерганного, скрипящего кожей ремней дядю Гену из дома напротив, при появлении которого вся их многоголосая квартирка замирала… Пацана выпроваживали гулять, дядя Гена помогал матери «по хозяйству». Когда мальчик возвращался, дядя Гена был уже хорошо навеселе, дымил папиросой, угощал его сладостями… А как-то…

В соседней комнате жил с женой дядя Саша, длинный, как ходульная верста, врач-патологоанатом. Был он человеком пьющим, но пил тихо, к его шарканью по утрам, красным глазам, трясущимся рукам, когда он, не завтракая, торопился еще затемно на работу, все привыкли. Мальчик помнил: руки у него были необычно сильные, будто литые, словно он не трупы резал, а металлические прутья гнул. Но раз в три месяца тихий выпивоха запивал вкрутую, влютую. Вечером ему старались не попадаться, мог и врезать… И как-то — дал раза мужику из соседнего дома, которого сам же и привел, да что-то, видно, не поделили — врезал, что громадный, в три обхвата мужик мешком повалился на пол да так и лежал с полчаса — водой отливали, как прочухался. Но несмотря на выкрутасы, дядю Сашу в доме охотно терпели: мужик — какая ни есть, а сила.

А в один запойный день дядя Саша на полном взводе гомонил в коридоре; материн хахаль был у них, встал, пошел урезонивать… Что такое врач сказал дяде Гене, мальчик не знал; тот вдруг вернулся в их комнату, надел китель, подпоясался ремнями… Дяде Саше вроде все было по винтам, но когда дядя Гена строго к нему подошел… Мальчик думал — щас врежет, и отлетит тот Гена до самой стены, на которой висел девчоночий велосипед… Но… Дядя Гена тихо так сказал несколько слов, и здоровенного доктора словно к земле прибило: стал он будто и ростом ниже, и старше… Весь дом забился по комнатам, только и слышен был скрип ремней и кожи, когда дядя Гена одевался, а мать что-то горячо нашептывала ему на ухо…

Дядю Сашу стало не видно и не слышно. Приходя с работы, он забивался где-то в своей комнате и даже в туалет ходил суетливо, словно боялся кого потревожить…

Клара Леопольдовна, сухонькая старушонка, ехидно замечала ему вслед:

— Что, разосрался, матерщинник? То-то будешь знать, как власть обкладывать! Заберут тебя ужо, заберут… Власть заберет!.. — и грозила сухоньким желтым пальчиком.

Вот тогда он и узнал то самое слово: «власть». Слово, заставившее громадного дядю Сашу превратиться в тень в квартире и его сила ничего не значила и не стоила… И мальчик решил что власть — и есть самая сильная сила; впрочем, это слово никогда не ассоциировалось у него с добрым и строгим человеком, чей портрет в ореховой рамке висел на этажерке; при слове «власть» он и тогда, и после ощущал запах ременной кожи, и еще чего-то, наверное, страха, который был и в затаенной тишине квартиры, и во взглядах соседей, и тяжком, дурно пахнущем, липком поте врача-алкоголика… Но главным был все же запах кожи и строгая подтянутость усталого дяди Гены, глядевшего на него порой глазами затравленного волка…

Нет! Стоп! Магистр остановился посреди комнаты. Какой взгляд?! Какого волка?! Это он сейчас себе придумал, дядя Гена был весел и не очень-то раздумчив на самом деле… Правда, потом он пропал куда-то… Но почему?..