Едва королева заметила, что к ней навстречу едет Дюгеклен – коннетабля легко можно было узнать по золоченым доспехам и большому мечу, который оруженосец нес перед ним на голубой бархатной подушке с вышитыми золотыми лилиями, – она приказала остановить упряжку белых мулов, везущих ее колесницу, и быстро сошла с высокого сиденья.

По примеру королевы, правда не зная намерений Хуаны Кастильской, сестры короля и придворные дамы тоже вышли из экипажей.

Королева пошла навстречу Дюгеклену, который, увидев ее, соскочил с коня. Тогда Хуана Кастильская ускорила шаг и, как гласит хроника, протянув вперед руки, подошла к коннетаблю.

Дюгеклен молниеносно отстегнул и откинул за спину забрало шлема. Поэтому королева, видя коннетабля с непокрытой головой, обняла его за шею и, как далее повествует хроника, поцеловала, словно нежно любящая сестра.

– Это вам, прославленный коннетабль, я обязана своей короной! – воскликнула она с глубоко искренним волнением, которое тронуло сердца всех присутствующих. – В мой дом пришла эта нежданная слава! Благодарю вас, шевалье, и да вознаградит вас Бог! Я же могу лишь сравняться в благодарности с той услугой, что вы мне оказали.

Эти слова, а особенно поцелуй королевы, столь почетный для славного коннетабля, толпы народа и солдат встретили громкими одобрительными возгласами и рукоплесканиями.

– Ура славному коннетаблю! – кричали все вокруг. – Радости и счастья королеве Хуане Кастильской!

Сестры короля, злорадные и насмешливые девицы, не были столь восторженны. Они украдкой поглядывали на коннетабля (внешность этого доброго рыцаря они, естественно, сравнивали с тем идеалом шевалье, который они себе создали, и она возвращала их к действительности, что была у них перед глазами) и перешептывались:

– Неужели это и есть знаменитый воин? Смотрите, какая у него грубая голова!

– А вы заметили, графиня, какие у него сутулые плечи? – спросила средняя из трех сестер.

– И ноги у него кривые, – заметила младшая.

– Пусть так, зато он сделал королем нашего брата, – напомнила старшая, положив конец этому осмотру, столь невыгодному для славного рыцаря Дюгеклена.

Суть в том, что великая душа знаменитого рыцаря, подвигнувшая его на свершение множества прекрасных и благородных дел, была заключена в мало ее достойное тело; его огромная голова бретонца – она всегда была преисполнена здравых мыслей и великодушного упрямства – могла показаться заурядной любому, кто не удосужился бы заметить того огня, который горел в его черных глазах, гармонического соединения мягкости и твердости в чертах его лица.

Ноги у него, разумеется, были колесом; но ради славы Франции доблестный рыцарь почти всю жизнь провел в седле, и никто, если он не пренебрегал благодарностью, не мог упрекнуть коннетабля за эти ноги, ставшие кривыми потому, что они крепко сжимали бока его доброго коня.

Вероятно, средняя сестра короля справедливо отметила сутулость плеч Дюгеклена, но на этих покатых плечах держались мускулистые руки, которые в схватке одним ударом валили с ног лошадь вместе со всадником.

Толпа не могла сказать о коннетабле: «Это красивый сеньор!», она говорила: «Это грозный сеньор!»

После первого обмена любезностями и благодарностями, королева села верхом на белого арагонского мула; он был покрыт расшитой золотом попоной, на нем была золотая, украшенная драгоценностями сбруя – подарок бургосских горожан.

Королева попросила Дюгеклена идти по левую руку от нее, выбрав кавалерами сестер короля мессира Оливье де Мони, Заику Виллана и еще пятьдесят рыцарей, что вместе с придворными дамами пошли пешком.

В таком порядке они прибыли во дворец; король ждал их под балдахином из золотой парчи; рядом с ним стоял граф де Ламарш, утром приехавший из Франции. Завидев королеву, король встал; королева спешилась с мула и преклонила перед ним колени. Король поднял Жанну Кастильскую и, поцеловав ее, громко воскликнул:

– В монастырь де Лас Уэльгас!

Там и должна была состояться коронация.

С криками «Ура!» все последовали за королевской четой.

На время этого шумного праздника Аженор вместе с верным Мюзароном укрылся в мрачном, стоящем на отшибе доме.

Правда, Мюзарон – он не был влюблен, но зато был любопытный и пронырливый, как всякий слуга-гасконец, – оставил хозяина в одиночестве и, воспользовавшись его затворничеством, облазил весь город, не пропустив ни одной церемонии. Все повидав и обо всем разузнав, он вечером вернулся домой.

Мюзарон застал Аженора разгуливающим по саду и, сгорая от нетерпения поделиться добытыми новостями, сообщил хозяину, что отныне коннетабль не только граф Сорийский, что перед тем как сесть за стол, королева попросила короля об одном одолжении и, когда он удовлетворил ее просьбу, пожаловала Дюгеклену графство Трастамаре.

– Счастливая судьба, – рассеянно заметил Аженор.

– Но это еще не все, сударь, – сказал Мюзарон, приободрившись оттого, что даже такой краткий ответ дает ему повод продолжить свой рассказ, доказывая, что его слушают. – После этого дара королевы король почувствовал, что честь его задета и – коннетабль еще не успел встать – объявил: «Мессир, графство Трастамаре – дар королевы; я же приношу свой дар и жалую вам герцогство Молиния».

– Его осыпают милостями, и это справедливо, – ответил Аженор.

– Но и это еще не все, – продолжал Мюзарон, – от щедрот короля перепало всем.

Аженор усмехнулся, подумав, что о нем, персоне не столь важной, забыли, хотя и он оказал дону Энрике кое-какие услуги.

– Всем! – воскликнул он. – Как так, всем?

– Да, сеньор, всем – командирам, офицерам и даже солдатам. Поистине, меня не перестают мучить два вопроса: во-первых, неужели Испания так велика, что в ней есть все то, что раздает король, во-вторых, неужели у этих людей хватит сил унести все, что им дали?

Однако Аженор больше не слушал его, и Мюзарон напрасно ждал ответа на свою шутку. Между тем наступила ночь, и Аженор, прислонившись к решетчатому, с узором в виде трилистников балкону (сквозь отверстия там пробивались листья и цветы, которые вились по мраморным колоннам и образовывали над окнами навес), вслушивался в отдаленный гул (Праздничного веселья, что уже затихало. Вечерний прохладный ветерок освежал его лоб, разгоряченный пылкими мыслями о любви, а резкий запах мирта и жасмина напоминал о садах мавританского дворца в Севилье и особняка Эрнотона в Бордо. Именно эти воспоминания отвлекли его от рассказов Мюзарона.

Поэтому Мюзарон, умеющий как ему было угодно влиять на настроение хозяина – это всегда легкая задача для тех, кто нас любит и знает наши тайны, – чтобы обратить на себя внимание, выбрал тему, которая, как он полагал, неминуемо отвлечет Аженора от его грустных мыслей.

– Знаете ли вы, сеньор Аженор, – спросил он, – что все эти празднества лишь прелюдия к войне и что за нынешней коронацией последует большой поход на дона Педро; это значит, что надо еще вернуть страну тому, кому дали корону.

– Ну что ж, пусть! – ответил Аженор. – И мы отправимся в этот поход.

– Идти придется далеко, мессир.

– Ладно, пойдем далеко.

– А известно ли вам, что именно там, – Мюзарон показал куда-то вдаль, – мессир Бертран намерен сгноить все отряды наемников?

– Отлично! Заодно там сгниют и наши кости, Мюзарон.

– Конечно, это для меня высочайшая честь, ваша милость, но…

– Что, «но»?

– Но вполне резонно говорят, что господин есть господин, а слуга есть слуга, то есть жалкое орудие.

– Почему же это, Мюзарон? – спросил Аженор, наконец-то с удивлением заметив, что его оруженосец говорит каким-то жалобным тоном.

– Потому что мы с вами совсем разные люди: вы благородный рыцарь и, мне кажется, лишь ради чести служите вашим господам, а я…

– Ну и что ты?..

– А я, во-первых, тоже служу вам ради чести, во-вторых, ради удовольствия находится в вашем обществе и, наконец, ради жалованья.

– Но я тоже получаю жалованье, – не без горечи возразил Аженор. – Разве ты не видел, что мессир Бертран вчера принес мне сто золотых экю от короля, нового короля?