– Что ж из этого?

– Вот что, задорная голова! У Образца новые каменные палаты, поставленные на славу и, прибавить изволь, на его голову. Деревянный свой, трухлый двор он сломал; перейти ему некуда. Нашему господину и великому князю потребно, чтобы врач, ради всякого недоброго случая, от чего господи оборони Ивана Васильевича на всяк час живота его – слова из речи не выкинешь, от слова не сделается, – потребно, говорю я, чтобы врач находился неподалеку от его хоромин. Из них в палаты Образца будто рукой подать. То и подобает лекаря Онтона, поганого немчина…

– Поставить в каменные палаты воеводы, – перебил Мамон радостным голосом, – отобрать у него лучшие клети, оружейную, постельную, сени… Немчин для него в доме хуже нечистого; того ладаном выкуришь да святой водой выгонишь, а этого, засадит раз Иван Васильевич, не выживешь никакою силою. Придется хозяину хоть в удавку! Но позволит ли великий князь?

– Берусь за это. Тебе нельзя замолвить и словечка: о твоем размирье с Образцом если не знает еще наш господин…

– Так узнает ныне же, и через тебя… не правда ль?

– Не утаю, батюшка, поведаю… Ныне я на тебя, завтра ты на меня, скажем друг на друга, только такие дела, за которые Грозный потрясет по маковке, а корня не тронет. Ты цел, я цел, а мы свое дельце сделали. Но речь, кажись, мы вели о немчине. Ты ведаешь, Образец в набережных сенях обидел посла немецкого. Грозно повел тогда на него очами Иван Васильевич; несдобровать бы воеводе, да шелонская битва была на горячей памяти, и… цел остался он. А прислушайся ушком у сердца великого князя: ох, кипит, гудит в нем нелюбье. И будет легче ему, хоть окипь сбросить на рьяного боярина и за почетного немчина отплатить ему немчином же. Стоит только намекнуть…

Остановил Мамон своего коня, скинул шапку и, опустив ее низехонько, также поклонился, сколько мог ниже, как бы признавая его сатанинское первенство.

Этот, ухмыляясь, слегка приподнял свою и примолвил:

– Люди свои, сочтемся, батюшка Григорий Андреевич!

– Мы сочлись уж, если признаешь мою услугу. Будем говорить душа в душу. Ведь ты начал дело о князе Лукомском и толмаче его?

– Видит бог, в угоду Ивану Васильевичу и ради добра земле русской… Литвин подослан своим государем Казимиром известь Ивана Васильевича… холоп на него показал… зелье нашли… чего лучше, чтобы придраться к Литве, где пристань держат для всякого, кто только осерчает на нашего господина!

– Пытал я Лукомского и толмача, латынщика Матифаса… не признались! Призывал баб лихих, давал лизать зелье, одной всыпал насильно добрую задачу в горло, давал в хлебе собаке: ни баба, ни собака не околели.

– Ну что ж после, родной?.. – спросил Русалка со страхом.

– После?.. Для тебя… от одной маковой крупинки разорвало ту же собаку! Все скрепил золотой петлей! Не бойся, тебя в лжецы не поставлю, Михайло Яковлевич!

В свою очередь, дворецкий снял исщипанную шапку и, низко поклонясь, примолвил:

– Сам господь заплатит тебе!

– Полно, не греши, Михайло! Свои люди, сочтемся. Услужи мне только Образцом.

Дворецкий показал с чувством на церковь Спаса, к которой они подъезжали. Вышки великокняжеских хоромин выглядывали уж из-за нее. Чтобы не подозревали в них какого сговора, они поехали, один по набережной Кремля, другой – к Никольским воротам. Расставание их было только до великокняжеского двора, где они должны были свидеться.

На поклоны прохожих, знавших, что они сильные люди, Мамон едва приподнимал свою шапку, Русалка отвечал низкими поклонами. Одни молодые удальцы, которым терять было нечего, кроме своей головы, провожали первого именем наушника, которое он и оставил за собой в потомстве,[8] второго подстреливали только слегка насмешками. Надо сказать, что Мамон был особенно нелюбим народом за то, что, во время нашествия ордынского хана Махмета на русскую землю, склонял великого князя на робкие меры и во всякое время шептал ему обо всем, что делалось в семейной жизни и на миру. Русалка умел избегнуть этой ненависти, потому что поступки свои скрывал под благовидною личиною усердия и необходимости и находил оправдания перед великодушием народа в изученной бедности, привете ко всякому и христианском смирении. Между тем приятель его, гордый, напыщенный, топтал в грязь общее мнение и хвастался своим ремеслом, которое приближало его к великому князю, милостям его и власти делать зло.

Глава V

ВЕЛИЧАНИЕ

Великий князь жил тогда в деревянных хоромах, на так называемом Старом месте, за церковью Благовещения, недавно отстроенною. Кроме того, стоял трухлый двор великокняжеский за церковью Михаила Архангела (тогда еще деревянною), на Ярославском месте. Все это предположено было одно за другим сломать. Золотая палата и Теремный дворец уже созидались в голове Ивана Васильевича; и чтобы осуществить свои намерения, ожидал он только искусных зодчих, которые должны были вскоре приехать с немецким врачом. Хоромины великокняжеские состояли из нескольких клетей, углубленных или выдавшихся из главного строения. Они отличались, по назначению своему или расположению, названиями: сенника, избы средней, западной, брусяной, постельной, столовой, гридни, повалуши, теремов и так далее. Со всех сторон окружали их переходы под навесами и с глухими перилами, которые примыкали к домовой церкви и часовням; главный из этих переходов вел к церкви Благовещения, потому так и называемой: на дворе великокняжеском правитель народа не начинал и не оканчивал дня без молитвы в доме божием. Даже больные и женщины не увольнялись от этого долга; окна из упокоев их устроены были так, что они могли из них слушать церковную службу и молиться на местные иконы храмов. (Таким образом, почти и у каждого богатого человека была церковь на своем дворе.) Несколько крылец, из которых Красное отличалось каменными уступами и резными украшениями, сходило на площадь. Набережные сени выступали вперед особенною палатою. Зодчество тогдашнего времени было немудрое, детское; затеи его состояли только в некоторых наружных прикрасах. Фронтоны, как и вообще богатых церквей русских, представляли обращенные к небу сердца, главы – также. Взгляните на рисунки индийских храмов, именно зигов,[9] и вы найдете в них первообраз наших храмов. Мастера особенно любили щеголять друг перед другом в развиве столбиков, в узорочной резьбе на подзорах и над красными окнами. Резьба эта на дереве была так искусна, что едва ли причудливая кружевница могла лучше сделать из ниток. Впрочем, ветхому жилищу великокняжескому придавали какую-то мрачность ржавое железо решеток, ограждающих окна, тусклый мат их слюды, оправленный в свинец, преклонные теремки, уходящие в ветхий гроб свой, крышу, по которой время разбросало клочки зеленого и порыжелого моха. Мы сказали, что хоромины стояли на площади. Четыре улицы, немного пошире тогдашних обыкновенных, загроможденные церквами, похожими на часовни, и домами наподобие богатых изб в Новгородской и Псковской губерниях, вот вам и дворцовая площадь! Надо прибавить, что некоторые домишки, несмотря на присутствие дворца, бесчинно выходили из ряду, чтобы похвалиться волею своего господина. Целый город, заключавшийся в ограде Кремля, походил на муравейник домов и церквей, по которому дитя провело, в разные стороны, как попало, несколько дорожек. На этих-то дорожках крыша одного дома почти сходилась с крышею другого, так что смельчак мог бы, не хуже хромоногого беса, сделать по ним изрядное путешествие. От этой тесноты пламя так часто пожирало целую Москву.

Но в ветхих хороминах, за церковью Благовещения, жил первый господин всея Руси. В них замыслил и заложил он будущее могущество ее; сюда, встревоженные признаками этого могущества, государи присылали своих послов ему поклоняться и искать с ним связей. Подходя к этим хороминам, царедворцы русские усерднее слагали молитвы архистратигу небесного воинства, да помилует их от гнева грозного земного владыки.

вернуться

8

Таким же именем история опятнала боярина Ивана Васильевича Ощеру.

вернуться

9

Художественная газета, 1838, № 8.