Как бы то ни было, по щучьему ли велению, по наваждению ли нечистого, по закону ли природы, Анастасия вся предалась своей любви, не думая уж защищаться от того, что почитала очарованием. Так же как и подруги ее, жила она в девическом заточении, воспитана была в тех же предрассудках, под влиянием тех же сказок и песен, какие смущали ее подруг. Но заметьте, она не имела над собою ни ока матери, ни ежедневного благословения ее, зато каждый день находила случай видеть молодого, очаровательного иноземца, с которым делила их только деревянная преграда. А такие ли преграды уничтожает сердце!

Итак, Анастасия, преданная любви своей, разрывалась, что будет долго в разлуке с очарователем. Как ни заглядывала в свое сердце, как ни старалась вытеснить из него латынщика, паписта, чернокнижника – не могла. А хоть убейте ее, она не знала, что такое латынщик, папист. Что-нибудь да страшное! Вероятно, слуга нечистого, из роду проклятых на святом соборе. Однако ж крестник ее, Андрюша, не раз уверял ее, клялся всеми святыми, что Антон хрестьянин, верует в бога, пречистую и угодников божиих. Как бы испытать его и вместе как бы спасти от адских мук? Думать и думать об этом, и сердце внушило ей подвиг великий, тяжкий для девицы, воспитанной в строгом православии. Что дороже тельника (креста, носимого на теле, на груди) могло быть для нее? Эта святыня, благословение матери, не покидала ее с самого крещения, охраняла ее от нездоровья и всяких бед, от стрелы громовой, летящей днем, от навета звезды, рассыпающейся во тьме ночной, соединяла ее с небом, со всем, чем пламенная вера населяла небеса, с ангелом-хранителем ее. Этот святой талисман, залог чистоты ее мыслей и чувств, обручал ее с распятым господом: он должен был идти в заветное наследие к ее потомству, как шел к ней от бабушки и прабабушки ее, или сопровождать ее в гроб, непорочную, богобоязненную. Она должна была представить его на Страшном суде без пятен, без ржавчины смертных грехов. И с этою святынею, с этим заветом родной и неба решается она расстаться: его-то решается отдать басурману для спасения его души. А свою погубить?.. Нет, она сделает святое дело, обратив латынщика в веру крещеную, православную. Сколько мук, сколько борьбы и молений стоит ей этот подвиг!.. и все-таки она решилась совершить его.

Для исполнения ее намерения нужен был Андрюша, крестник ее и поверенный сердечных тайн. Она стала ожидать его с нетерпением: время было дорого.

Отец и брат уехали на Кучково поле смотреть, как Аристотель будет шибать из огромной пушки, только что вылитой им на славу. Большая часть дворчан туда же отправилась. Андрюша пришел навестить друга своего Антона, но не застал его дома. Андрюша собирается также в поход. На днях готовится он к постригу (на который согласился великий князь, несмотря что ему не было еще узаконенных шестнадцати лет); может быть, до похода не удастся ему увидеть свою крестную мать, которую он всегда так любил. Ему жаль крестной матери, пригожей, ласковой, целующей его так сладко, как, бывало, целовала его мать, и он пришел проститься с нею. Сердце сердцу весть дает.

Как приступить Анастасии к тому, что хотела передать своему крестнику? И собиралась сказать, и боялась. Она была бледна, как мертвец, и вся дрожала, будто собиралась признаться в ужасном преступлении. Андрюша заметил ее состояние и спросил, не больна ли она.

– Неможется, – сказала Анастасия и потом, немного погодя, сделав над собою необыкновенное усилие, взяла Андрюшу за руку, крепко пожала ее и спросила его, любит ли он свою крестную мать.

– Отца разве люблю больше тебя и Антона, – отвечал малютка, целуя ее руку.

По врожденной девушке стыдливости и потому, что это противно было русским обычаям, она никогда не позволяла ему целовать свою руку; теперь только слегка отдернула ее, встала, посмотрела, нет ли кого у дверей в сенях, и, когда уверилась, что никто не может слышать ее беседы с Андрюшей, просила подтвердить ей, любит ли он лекаря.

– Опять скажу, не знаю, чего бы я не сделал для него и для тебя, – отвечал Андрюша голосом живого соучастия.

– Если так, я хотела тебя попросить вот о чем. Говорил ты мне, что Антон крещеный?

– Говорил.

– Что он верит по-нашему в господа бога и матерь божию и в святых угодников.

– Готов и теперь поклясться, что это правда.

– Почему ж, сказывают, не носит он тельника!

– Мой друг говорит: у него крест в сердце.

– Не пойму, что-то мудрено для меня. Вот видишь, если все это правда, если он не связался с нечистою силой, наденет ли он мой тельник?

Глаза мальчика необыкновенно заблистали.

– Не люби меня, не пускай к себе на глаза, – сказал он, – если друг мой не наденет твоего креста и не будет носить его.

– Пожалуй… дам ему свой тельник… только смотри, Андрюша, голубчик мой… – Она не договорила; но он понял душою, что в ее словах был запрос о жизни и смерти.

Дрожащими руками, вся пылая, Анастасия скинула с себя тельник. Это был большой серебряный крест с грубым изображением на нем, чернью, распятого Спасителя; к нему привязана была и ладанка. Смотря боязливо на дверь, она надела его Андрюше на шею и спрятала глубоко на груди его. Все это старалась сделать так поспешно, как бы боялась одуматься; но пальцы ее путались в шелковом гайтане: гайтан с трудом отставал от них.

– Скажи ему, чтоб он крестился по-нашему, вставая от сна и на сон грядущий, – примолвила Анастасия. – Но… смотри, Андрюша, не выдай меня, не погуби… отцу не открой… побожись.

Она говорила только «отцу», уверенная, что крестник и без просьбы никому другому не скажет.

И Андрюша, дрожа, будто участник в преступлении, скрепил тайну, ему вверенную, самою ужасною клятвою, какую только знал.

– Может быть, – прибавил он, смутно понимая душевную тревогу своей крестной матери и желая ее и себя утешить, – может быть, Настя, мы введем его этим тельником в нашу веру. Господь знает, дар твой не будет ли у него на груди, когда будешь стоять с ним в церкви под венцом.

– Нет, Андрюша, не говори мне про венец… не для того это делаю… мне жаль только, что он басурман… хотела бы спасти его на том свете от смолы горячей…

– Ах, Настя, если не ему идти в рай, так кто же будет в нем?

Послышался кашель мамки. Заключившие тайный союз спешили оправиться от смущения и потом проститься. Андрюша обещал еще увидеться с крестною матерью до похода.

Когда он ушел, Анастасии стало на груди холодно, очень холодно, как будто кусок льду на ней лежал. Она погрузилась в страшные думы. В первый еще раз пришло ей на мысль трудность скрыть от мамки, что на ней нет тельника. Куда его девала? где могла потерять? Забывшись, она шептала про себя невнятные слова, потом шарила на себе крест и, не находя его, готова была хоть броситься в воду. Она променяла благословение матери на грех смертный; она продала себя сатане. Бедная! видно, доведена до этого чародейною силой!..

– Что с тобою, родная моя? – спрашивала ее мамка. – Ты вся горишь, ты, сидя, вздрагиваешь и говоришь сама с собою непонятные речи.

– Худо можется, мамушка, сама не знаю с чего.

– Не сглазил ли кто тебя? не нанесло ли ветром? Выпей-ка, душка, богоявленской водицы – немочь будто рукою снимет.

Анастасия послушалась своей мамки, с крестом и молитвою выпила воды, и стало ей как будто легче. Надолго ли?

Глава III

ЛИЦАРЬ ПОПЛЕВ

Здесь место рассказать, как новое лицо пришло участвовать в драме нашего героя и, может быть, разыграть в ней одно из важнейших действий. Это был имперский рыцарь Николай Поппель, племянник и приемыш барона Эренштейна. Пригож, статен, ловок, самонадеян и горд, он имел все наружные достоинства и все блестящие пороки, чтобы понравиться придворному одинаких с ним свойств. Эренштейн, усыновляя его, угождал тем себе и императору, который оказывал особенную благосклонность Поппелю за путешествие в Московию, землю чудес, как этот рассказывал. Император благодарил барона за достойный выбор. После того смел ли барон, весь во власти честолюбия, думавший только о возвышении своем, допустить до себя и мысль, чтоб признанием сына-лекаря, отчужденного от него с малолетства, омрачить навеки фамильный щит свой, который он сам сочетал с щитом одной венчанной особы; смел ли открытием обмана раздражить своего повелителя? Сердце его очерствело в битвах за придворные венки, и голос природы не был ему слышен в хоре страстей, напевавших ему свои песни на один и тот же мотив. Казалось, все согласилось, чтобы в нем питать эту мелкую страсть и подавить малейшую искру совести, все – и двор, при котором он влек, со своими собратами, колесницу фортуны чрез развалины феодализма, и самый возничий этой колесницы. Двор погрязал в суетности, император малодушием своим дивил чужие земли и умел заставить своих подданных презирать себя. Этот император был Фридерик III, сильный средствами империи, но ничтожный своею особой. Помните, как он испугал было первосвященника римского, внезапно нагрянув к нему накануне праздника Рождества Христова; как вся эта проделка, заставившая Рим вооружиться, кончилась тем, что Фридерик целовал руки и ноги у папы, держал у него стремя, читал всенародно Евангелие в одежде церковного причетника и наконец уехал, осмеянный теми самыми, которые так испугались было его? Величие души и слабости государя сообщаются его двору и даже расходятся по массе народной: это давным-давно сказано и не раз повторено. Мудрено ли, что к характеру барона, слабому, шаткому, беспрестанно погруженному в омуте эгоизма и тщеславия, прилипла новая тина от порочной власти? Если он и думал иногда о сыне, так это для того только, чтобы не допустить вести об его плебейском существовании до ушей императора и придворных. К чести нашего времени, такие характеры кажутся нам уродливыми, но в XV веке и гораздо после еще они были не редки.