– Готов сдаться на твои доказательства, – сказал лекарь, – особенно когда вспомню, чего насмотрелся в Милане и Риме. Позволь, однако ж, заметить мне: ты защищаешь все здешнее так горячо, как будто Московия твое отечество…
Легкая краска выступила на лицо Фиоравенти Аристотеля. Казалось, он готовился рассказать исповедь своего сердца; но, озабоченный присутствием сына, который не должен был слышать ее, предложил ему узнать о здоровье синьорины Анастасии.
– Она такая добрая, милая девица, – прибавил Аристотель, – так тебя любит.
Малютка тотчас понял, что его присутствие мешает искренности беседы, и спешил вырваться из объятий нового брата, дружески ему кивнув.
– Знаешь ли, Антонио? – примолвил он, оставаясь у дверей. – Синьорине, к которой я теперь иду, сказали, что ты с рогами и с какой-то ужасной харей.
– В самом деле? – сказал, краснея, Антон. – Постарайся ж разуверить ее.
– Я уж в этом успел. Расскажу после, как все было.
С этим словом плутоватый мальчик выпорхнул из комнаты.
– Ты, может быть, удивляешься, – сказал Аристотель, – что мой Андреа не чужой здесь, в доме. Прибавлю, спальня девушки и божница[28] хозяина ему равно доступны. Иностранцу? Латынщику? – заметишь ты, имев уж случай испытать отвращение, которое питают русские ко всем иноверцам. Нет, сын мой, сын итальянца, ревностного католика, не иностранец в Московии, он настоящий русский, он окрещен в русскую веру. И это по собственному моему желанию, без всякого принуждения какой-либо власти.
– Я думал, что книгопечатник Бартоломей…
Молодой человек не договорил; Аристотель прервал его:
– То есть ты думал, что он один способен на такие перемены. Не стыдясь, говорю: я то же сделал с моим сыном. Видел ты его, моего Андреа? Понял ты это дитя, это сокровище, которое дал мне бог, этот завет жены, и какой, если бы ты знал!.. Фиоравенти его отец, Фиоравенти гордится им как одним из лучших своих созданий. Да, одним… потому что есть другое, которым – стыжусь тебе сказать – дорожу выше всего. Я самолюбив, эгоист, готов для своей славы, для своего имени жертвовать бог знает чем; одним словом, ты узнаешь меня короче – я безумец… Но в безумной любви моей к себе я не забыл сына, я подумал и о благе его. Не скрою от тебя, мой друг, Московия должна быть моим гробом: это закон необходимости. Я нужен царю ее. Инженер, литейщик, кирпичник, каменщик, зодчий, я все для него; и нет сил, которые исторгнули бы меня отсюда, нет чародейства, которое помогло бы мне возвратиться в отечество мое, пока не явятся люди, способные меня заменить. А они бог весть когда будут!.. Великий князь осыпает меня своими милостями, жалует своею казною, ласкою, приязнью; знаменитые полководцы его, высшие синьоры, не смеют входить к нему без доклада – я это делаю во всякое время; взор, которого дрожат сильнейшие, еще ни разу не обращался на меня с гневом. Но этот же великий князь, этот милостивец и друг, окружил меня такою железною сетью, сквозь которую я не могу прорваться; каждый шаг мой, каждое действие мое ему известны. Зная свою участь, я решился посвятить ему свою жизнь, свои дарования. Может быть, я сам не против этой необходимости, может быть, я сам искал ее. Пускай Московия будет моим гробом, лишь бы над этим гробом поставил я себе памятник, которому некогда просвещенные народы придут удивляться! В этом создании я всего себя положу, и свое отечество, и свои знания, и жизнь, и вечность свою. Но сын, которого завещала мне жена, сын, которого я сам так много люблю… я и о нем забочусь. Великий князь за мои заслуги поклялся не оставить мое дитя, когда меня не будет. Он ласкает его и теперь, как не ласкает детей своих. Я хочу, чтоб Андрей Аристотелев был полководцем…
– Почему ж не художником по наследству?
– Почему, почему?.. Вот видишь, и тут есть безумное самолюбие!.. Я хочу, чтобы в свете был один Фиоравенти-художник. Да, да, узнаешь меня короче, молодой человек! Не одну юность сожигают огненные мечты! И под этим пеплом (он указал на свои седые волосы) кроется, может быть, волкан неукротимый… Но обратимся к сыну. Зоркие глаза Иоанна прочли в душе моей, и Иоанн называет моего Андреа своим полководцем, беседует с ним о ратном деле, разжигает его молодое сердце славою воинскою, а сыновьям своим строго наказывает, на помин души его, не забывать отцовского воеводу. Хорошо, думал я, умру – так он будет богат, в милости у царей русских; но какими глазами, каким сердцем станут смотреть на иноверца, на басурмана, при дворе будущего великого князя бояре, духовные, народ? Меня охраняет теперь от их ненависти и презрения имя строителя церковного, необходимость во мне; теперь меня и других иноверцев охраняет еще грозная воля Иоанна, перед которою все падает – и люди, и судьба. Но властители с таким согласием всемогущего ума и воли родятся веками. Кто поручится за будущее?.. К тому ж я хочу, чтобы и без насилия власти любили моего Андреа… хочу, чтобы все русское, все состояния, народ окружил его приветом, как родного, как соотечественника. Тогда может он подняться высоко… Не долго думал я. Андреа принял русскую веру; крестным отцом был ему Иоанн младой: он же будет сыну моему отцом, когда меня не станет.
– Прости ж мне за необдуманный упрек. Понимаю, я мог бы сделать то же для блага милого, дорогого сердцу существа. Но… теперь другой вопрос. Не сочти его дерзостью молодого человека, которого все права на твое снисхождение в одном имени воспитанника твоего брата, прими этот вопрос только за знак любви к прекрасному. Скажи мне, каким великим памятником зодчества в Московии хочешь передать свое имя будущим векам?
Покраснел снова художник, пожал с восторгом руку молодому врачу и с трепетом губ, пояснявших его душевное волнение, отвечал:
– Да, ты поймешь меня, молодой человек! Твой приезд в страну дикую, на краю Европы, без видов корысти, из одной любви к человечеству, есть уже свидетельство прекрасной души. Цель моя также выполнение идеи высокой, изящной (по крайней мере я так думаю… в этом я по крайней мере убежден). Тебе могу открыть мою душу, мои помыслы. Расскажу тебе и свои страдания, и свои надежды, расскажу, как я боюсь умереть, не сделав ничего достойного бессмертия, и чем хочу купить себе вечность на земли. Слушай же меня с снисхождением, которого прошу у твоего доброго сердца для моих слабостей.
Ты знаешь, – продолжал Аристотель, – что я сделал себе небольшое имя в Италии.
– Памятники художества, которые ты оставил в ней, не дадут ему умереть, хотя б ты ничего более не произвел.
– Нет, друг мой, эти памятники, более смелые, нежели гениальные, очистят мне небольшое место в летописях художества. Опыты еще не подвиги. На подвиг я только что собрался. Когда я жил в Италии, смутно носился в душе моей идеал, которому должно было осуществиться в возможных земных размерах, позднее, именно здесь, в Москве. Еще тогда не давал он мне покоя. Преследуя его, как призрак, и не имея сил выполнить, я изнемогал под бременем тоски невыносимой. И мудрено ль? я – человек, слабое, ничтожное созданье – хотел создать достойный храм богу, дивному богу, творцу вселенной. Все, что ни принимался выполнить линиями, красками, образами, телесными силами, казалось мне бесконечно малым перед тем идеалом, который создала божественная часть меня. Тоска, муки невыразимые! Я призвал на помощь прошедшее и настоящее, спрашивал каждый век, требовал к себе на лицо отжившие и живущие народы, сотни поколений, чтобы каждый из них принес достойную лепту на построение храма богу. И на зов мой распались Парфенон, Колизей, Алгамра, София, полки окаменелых мифов сошли с своих подножий, пошатнулись пирамиды Египта с своих оснований и стали вокруг меня, как столетние дубы над муравьем, едва заметным для глаза. «Какой храм создашь ты богу, когда мы только гробы для человека? А над этими гробами трудились веки и миллионы людей!» – казалось мне, спросили меня великаны древнего мира, и воображение мое замерло при этом вопросе. И вот, когда на зов мой явились города и народы, когда каждый из них принес мне по одной букве для божественной поэмы, я не мог даже сложить этих разнородных букв в одно гармоническое слово. Мудрено ль? Каждая буква была вдохновение; все они отозвались в душе моей, как дивный хор, составленный из мириады ангелов, сопутствуемый бурею со всех концов света. Голова моя закружилась, сердце замерло; я изнемог… Меня хотели даже запереть в дом сумасшедших: может быть, я этого и стоил. Долго был я в болезненном состоянии. Наконец, спасенный помощью врача, любовью к сыну, я опомнился и на первый голос рассудка решился бежать из Италии, где, думал я, самый воздух распаляет воображение до безумия. Турецкий султан звал меня, чрез дожа Марчелли, в Константинополь. Что высокого, изящного, говорил я сам себе, создам для народа, врага Христова, для того, кому и в будущем свете обещан утонченный разврат? Разве фонтаны и бани! разве сераль!.. Сераль, бани, когда основание храма живому богу положено было в сердце моем?.. Я отвергнул золото султана. Затем новый вызов. Этот был от здешнего государя и с предложением построить храм Пречистой божьей матери. С удовольствием… что я говорю? с восторгом принял я новое предложение. И вот я здесь. Здесь, друг мой, думаю осуществить идеал, который столько лет смутно носился в душе моей: теперь я согласил его с возможностью, с силами одного поколения, с волею и средствами одного царя. Я перевожу его уж на бумагу. Когда кончу чертежи, ты увидишь и скажешь мне, достоин ли он своего назначения. Тогда представлю его суду Иоанна, Софии и митрополита. Но каких трудов, какой борьбы стоило мне, чего еще будет стоить, чтобы привесть мою идею в исполнение! Чего должен я еще бояться от решения светской и духовной властей, расположенных к моему делу, но худо знакомых с прекрасным в искусстве! Ах! если бы ты знал, как дорого куплен мною каждый шаг, подвигающий меня к цели, сквозь какие груды мелочей, щепетильной вещественности должен я очищать себе путь к этой цели! Не хвастаясь, скажу, надо было иметь мою железную волю, мою пламенную любовь к искусству, чтобы не изнемочь под бременем обстоятельств. Представлю тебе только несколько образчиков тех нужд, тех препятствий, с которыми я должен был бороться. Вызванный сюда для построения храма Пречистой, я нашел не только искусство зодчества, самую исполнительную часть ее, самые материалы – в грубом, младенческом состоянии. Прежде чем созидать, надо было мне разрушать научить. Старая церковь Успения, которая отчасти упала при русских строителях, другими частями еще крепко держалась, несмотря на усилия тысячи рук повалить ее. За показанную мною механику барана почли меня чародеем. Не умели делать кирпичей: сколько времени употребил я на обучение этому делу! Своими руками мял глину, делал формы, показывал способы обжигания. Не умели делать известки, и эту я сам учил растворять.
28
образная.