– Как дела? – спросил я.
– Неважно, – сказала Морин, и голос ее звучал одновременно грустно и недоуменно.
Реймонд отогнал от лица дым затянутой в перчатку рукой и пробормотал:
– Говорят, нет дыма без огня, но мы в этом не уверены.
В его словах имелся смысл. В куче тлеющего мусора не было ни проблеска пламени.
– Всем так нравятся костры, – сказала Морин. – Всем нравится смотреть на танцующие языки пламени.
– Знаете, что нам больше всего нравится в огне? – спросил Реймонд.
Я боялся, что он назовет какую-нибудь сексуальную ассоциацию или вспомнит об авиакатастрофах, разрушениях или очистительной силе огня, но все-таки сказал:
– Что?
– Нам нравятся лица, – ответила Морин. – Нам нравится, когда пламя гаснет и остаются лишь угли, а ты вглядываешься в угольки и видишь всякое-разное: лица, животных, футболистов и все такое.
– И авиакатастрофы, – добавил Реймонд.
– Да, – сказал я. – Наверное, всем это нравится.
– Но мы видим одно и то же? – спросила Морин. – Или видим только то, что у нас в голове? Знаете, как с чернильными кляксами?
Да, я знал про чернильные кляксы. Мы стояли, вглядываясь в середину дымящейся груды. Признаков пламени по-прежнему не было, и я вдруг подумал, что мы все очень расстроены.
– Вы ведь не расскажете Линсейду, что мы видим в огне картинки, правда, Грегори?
Я ответил, что не расскажу, – как не рассказал о пабе Макса и травке Черити. Я был рад, что больные считают меня союзником, доверяют мне больше, чем Линсейду, хотя никакой уверенности, что это свидетельствует об их душевном здоровье, у меня не было.
– Мне кажется, видеть лица в огне – допустимо, – сказал я. – Не понимаю, каким образом вы можете этого избежать. Не думаю, что это как-то повредит вам.
Морин с Реймондом улыбнулись мне, но я не вполне понял, что означают эти улыбки. Тогда я предпочитал думать, что улыбками пациенты демонстрируют свое доверие, показывают, что мои слова их успокаивают, но позже пришел к выводу, что на самом деле их улыбки говорили: “Да откуда ты знаешь? Ты всего лишь писатель”.
Вот тут они, разумеется, ошибались. Писателем я не был, но старался изо всех сил. Согласен, случались периоды, когда силы мои были на исходе, когда сочинения, продолжавшие литься угрожающим потоком, вызывали только жалость – как и сами пациенты. И все же, все же… Иногда мне казалось, что у них что-то получается, хотя я бы затруднился ответить, что именно, ведь сочинение – это не произведение искусства, не литературный шедевр, не вещь, которую можно показать всем и сказать: смотрите, как хорошо, видите, как качественно, осмысленно и с умом сделано. Что же тогда? Не сводится ли все к гештальту, к коллективному сознанию, как и предполагал Линсейд, или, на худой конец, к образам безумия, которые отражают социум и культуру нашего времени?
Но и эта идея не всегда работала. Случались периоды, когда меня охватывало чувство, что я, как и все остальные, даром теряю время; в такие минуты я в лучшем случае считал, что просто общаюсь с пациентами, уберегаю их от опасности, отвлекаю их. И, перетаскивая сочинения в библиотеку, я занимаюсь не чем иным, как сортировкой макулатуры.
Я шел по саду, когда услышал голос, и безошибочно узнал Андерса, хотя на этот раз он говорил мягко, сдержанно и даже задушевно. Казалось, он что-то описывает.
– Да, – услышал я его слова, – испанский галеон, и двухэтажный автобус, и носорог, и карта Италии или, может, просто сапог, и свиной рулет, и волны на берегу, и туалетный столик, и, о черт, как приятно.
Можно было подумать, что он рассматривает чернильные пятна, но такое занятие за пределами здания мне показалось маловероятным. К тому же Андерсу, судя по всему, дело это доставляло наслаждение. Меня разобрало любопытство. Андерс был не из тех людей, кого хочется тревожить или отвлекать, но я все-таки решился взглянуть – после того, как выслушал продолжение монолога: “Кресло, дельфин, лампочка, пигмей, легкое, труба и… о боже…” По счастью, я смог укрыться за кустом рододендрона.
Поначалу я видел только часть тела Андерса, нижнюю его половину, но в каком-то смысле этого было достаточно. Он лежал на спине со спущенными брюками и трусами, обнаженный от пояса до лодыжек. Я видел его мощные, волосатые ноги, колени в шрамах, а также его пенис – тоже, разумеется, мощный, хотя не волосатый и без шрамов. И пенис небрежно ласкала полностью одетая Сита.
Меня одолели противоречивые и неоднозначные эмоции. Сначала удивление. До сих пор я никогда не наблюдал за людьми, предающимися сексу, и картина оказалась ужасно докучливой. В то же время я испытывал почти удовольствие – словно я что-то открыл или доказал. Даже при самой буйной фантазии увиденное никак не походило на оргию, и все-таки это было хоть что-то.
Андерс продолжал говорить, медленно, все так же бессвязно, в его словах отчетливо прослеживалась спонтанная ассоциативность, а Сита поглаживала его пенис в ритме, подчеркивавшем ритм бормотания.
– Фазан, меренга, кувалда, ухо, елка, – бубнил Андерс, а затем совершенно другим тоном добавил: – Черт, Сита, классно у тебя получается.
Я постарался неслышно сдвинуться в сторону, чтобы видеть лицо Андерса. Мне хотелось знать, куда он смотрит. Голову он откинул на траву, глаза уставились в небо, в пространство, в никуда. Но тут я увидел, что на небе полно облаков, свежий ветерок ерошит их и облака непрерывно меняют форму.
– Замок, подушка, каравай, перешеек…
Я вгляделся в облака и понял, что он имеет в виду. Да, одно облако действительно походило на замок, каравай и так далее. Вероятно, я бы ничего такого не разглядел, если бы Андерс не подсказал, но все эти вещи определенно были видимы – в каком-то смысле этого слова; в каком-то смысле их можно было увидеть. Какое они имеют отношение к сексу, если вообще имеют, я понятия не имел.
Андерс продолжал бормотать, хотя теперь он говорил быстрее и не так твердо.
– Вертолет, бензонасос и, знаешь, рыба, осьминог, и это самое… о господи, я кончаю…
Что он и сделал, после чего погрузился в глубокое молчание. Сита выпустила его член и вытерла руку о траву; не очень лестный жест для мужчины, подумалось мне.
Я неслышно удалился. Я ступал очень осторожно, полагая, что после оргазма Андерс может усилить бдительность и вряд ли дружелюбно отнесется к соглядатаю. Я настолько был поглощен своей осторожностью, что заметил Чарльза Мэннинга, только когда чуть не споткнулся об него.
Я вздрогнул. Он нет.
– Иногда лучше посмотреть, правда? – сказал Чарльз.
– Что?
– Воображение – глубокий и эффективный источник эротических образов, но иногда его недостаточно.
– Что? – повторил я.
– Лично я могу сказать, – продолжал он, – что жил довольно наполненной плотской жизнью. Несомненно, она дает мне достаточно пищи для мастурбации. И все же ничто не сравнится со свежим, живым стимулом, подзаряжающим эротические батареи. Наши собственные фантазии ограниченны. Чужая жизнь, подсмотренная краешком глаза, возбуждает, даже если Андерс не из тех людей, кого я хотел бы лицезреть в своих эротических грезах.
Я удержался, чтобы не сказать “что” в третий раз. Вместо этого я произнес:
– Что ж, Чарльз, если тут, как вы утверждаете, происходят оргии, то у вас масса возможностей для эротической стимуляции.
Чарльз посмотрел на меня несколько менее доброжелательно, чем обычно.
– Умник, да? Знаю я, к чему вы клоните. Хотите заставить меня поверить, будто мне пригрезилось. Вы считаете, я все выдумываю. Выходит, я не видел, как Сита дрочила Андерсу?
Возможно, он употребил другое слово. По-моему, в то время “дрочить” было не в ходу.
– Нет, Чарльз. Я вовсе не утверждаю, что у вас галлюцинации. Я видел то же, что и вы, – Сита и Андерс занимались черт-те чем. Но никаких оргий, о которых вы говорите, я не видел.
– А вы верите только глазам?
– В каком-то смысле – да.
– Хотя иногда вы не можете верить своим глазам. Иногда глаза вас обманывают.