Марк Алданов

БЕГСТВО

Предисловие

Критики называли «Ключ» — «Бегство» историческим романом. Думаю, что это неверно. Во всяком случае, мой замысел был иной: на фоне перешедших в историю событий только проявляются характеры людей.

Возьму для примера главы «Бегства», действие которых происходит в Киеве. Едва ли нужно объяснять, что если б я хотел подойти к украинским событиям в качестве исторического романиста, — я очень расширил бы эти главы и построил бы их совершенно иначе. В действительности, моей целью, конечно, не была картина большого и разнородного движения, в котором принимало участие много достойных людей. Мне важно было лишь выяснить, как поведут себя в связи с событиями на Украине некоторые действующие лица романа, оказавшиеся в 1918 году в Киеве.

С гораздо большим правом можно было бы сказать, что я подошел, как исторический романист, к большевизму. Однако и здесь меня меньше интересовали события, чем люди и символы, — очень внимательный читатель заметит и то, что их связывает с моей исторической тетралогией.

К людям «Ключа» — «Бегства» я, быть может, вернусь.

Автор

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Между двойными стеклами окон осенью не положили ваты, не поставили стаканчиков с серной кислотой. Паркетов не натирали три месяца, субботних уборок не делали. Но работы у Маруси было больше, чем прежде. После смерти барыни горничная ушла, и Маруся осталась у Яценко одной прислугой. Доходы ее от этого не увеличились; на чай теперь почти никто не оставлял; в передней, уходя, гости надевали шубы без помощи Маруси и, стараясь на нее не глядеть, смущенно выходили на улицу. Маруся у дверей строго-пристально на них смотрела, впрочем, больше потому, что этого требовал профессиональный долг. В действительности чувства ее были сложные: ей и жалко было господ, но было и приятно, что все они разорились. Такое же чувство, только еще более тонкое, Маруся испытывала и в отношении Николая Петровича. Соболезнование в ней преобладало: она искренно любила барина, Витю и заливалась непритворными слезами, когда от новой болезни, называвшейся испанкой, скоропостижно умерла Наталья Михайловна (хоть ее прислуга любила значительно меньше). Тем не менее Маруся говорила теперь с Николаем Петровичем грубовато-фамильярным тоном, который прежде был бы невозможен. Жалованья ей давно не платили. Питались они все хуже. Съестные припасы трудно было доставать в Петербурге и за большие деньги, а у них в доме денег было очень мало. Витя завтракал в училище, обедал и жил у Кременецких, которые на время взяли его к себе после смерти Натальи Михайловны. Николай Петрович был теперь ко всему равнодушен. Вид у него был ужасный, — все к нему приходившие говорили это в один голос, чувствуя, что такие слова приятны Николаю Петровичу.

Об ужасном виде Яценко в этот темный зимний день сказал с силой, точно требуя каких-то выводов из своих слов и соответственных действий, Владимир Иванович Артамонов, забежавший к ним на минуту. В ту зиму 1917—18 гг. люди не просто приходили друг к другу в гости, а забегали на минуту, о чем тотчас, еще в передней, предупреждали, как бы успокаивая хозяев. Это нисколько не мешало оставаться долго, до позднего вечера: делать всем было нечего. Впрочем, и поздний вечер теперь наступал в десять или в одиннадцать. Прежде в эти часы настоящие петербуржцы еще подумывали у себя дома, не пойти ли попозднее куда-нибудь скоротать вечерок. Теперь после полуночи выходить на улицу было неприятно: из уст в уста ежедневно передавались рассказы о ночных нападениях и грабежах в лучших частях города.

Приятели часто бывали у Яценко. Дома никому не сиделось, а к Николаю Петровичу ходить было естественно, никакого предлога не требовалось: приходили его развлекать после случившегося с ним тяжкого несчастья. «Да, доброе дело посидеть с ним, хотя, знаете, бывает и тяжело, — говорили друзья, — ведь совсем разбитый конченый человек…» Развлекали Яценко по-разному: одни старались разговаривать о посторонних предметах, другие, напротив, умышленно говорили о покойной Наталье Михайловне и, в отсутствие Николая Петровича, доказывали, что именно так и нужно поступать: «Что ж с ним о политике разговаривать, это фальшь: у него ведь только покойница на уме и, наверное, ему гораздо приятнее, когда говорят о ней».

Впрочем и те, которые так думали, скоро с воспоминаний о Наталье Михайловне переходили на другой предмет, единственно всех тогда занимавший: говорили о том, что надо уезжать, что «быть Петербургу пусту» (кто-то разыскал и пустил это старинное предсказание), и сообщали новые слухи о них, об их делах и намереньях (большевиков в столице называли не иначе, как они ). Маруся, подав чай без сахара и хрустальную вазочку с вареньем, оставшимся от барыни в большом количестве, у порога открыто прислушивалась к разговорам господ, что, конечно, также было бы невозможно прежде.

— А вот, помяните мое слово, дражайший Семен Сидорович, больше двух месяцев они не продержатся, — горячо говорил Артамонов Кременецкому, тоже зашедшему проведать Николая Петровича. — Два месяца и каюк, попомните мои слова!

— Попомнить попомню и, разумеется, все это мыльный пузырь и препоганый мыльный пузырь, — озабоченно отвечал Кременецкий — а все-таки пора, батенька, на юг. Ведь и два месяца надо как-нибудь прожить… Что ж делать? Волен, болен народ…

Артамонов и Кременецкий прежде никак не стали бы называть друг друга «дражайший» и «батенька». Они и знакомы были далеко не близко.

— На юг! — воскликнул Владимир Иванович и сгоряча взял еще варенья из вазочки, на которую он дивно поглядывал (ему и хотелось сладкого, и совестно было в голодном Петербурге объедать Николая Петровича). — Чем же на юге лучше?

Завязался спор. Артамонов признавал, что народ болен, но не мог понять, почему он болен только на севере. Семен Исидорович объяснял это историческими причинами, разницей в характере землевладения в Великороссии и на Украине. Спорил Кременецкий очень учтиво, с оговорками в пользу противника, разве только чуть иронически, — так опытный оратор, отвечая в заключительном слове оппонентам, вежливо оговаривается: «вероятно, я выразился недостаточно ясно», давая, однако, понять интонацией, что дело отнюдь не в неясности его выражений, а в глупости его оппонентов.

— Я старый строй не защищаю, — кричал не совсем кстати Владимир Иванович, — многое у нас было худо, но такого, такого у нас с сотворения мира не было!..

— Да кто же говорит? — удивлялся Семен Исидорович. — Я говорю не о старом строе, а о проблеме дня.

— И я о проблеме дня!

— Факт налицо: юг сыт, а север голодает. Марфуша покушай, а Макавей поговей… И уж одно я твердо знаю — это то, что полтавские дядьки ни о каких рачьих и собачьих депутатах слышать не хотят. Поверьте мне, оздоровление придет оттуда, в результате сначала дезинтегрирующего, а потом интегрирующего процесса…

— Да что ваш юг, его и вообще, увидите, не сегодня — завтра целиком оккупируют ваши немцы! — кричал Владимир Иванович. Он все еще ненавидел немцев, но гораздо менее остро, чем прежде, и больше не называл их швабами.

— Юг, если хотите, мой, — с достоинством отвечал Кременецкий, — а немцы так же мои, как ваши.

— Вы как знаете, а я под защиту немецких штыков становиться не желаю!

— И я поверьте, не желаю, но что ж теперь делать? Разве я не говорил с первого дня революции, что этот человек погубит Россию?..

Николай Петрович не раз слышал такие споры с разными вариантами. Он устало слушал и иногда для приличия вставлял несколько слов.

Защитив свой взгляд, Семен Исидорович взглянул на часы и поднялся.

— Однако, пора, девятый час, — сказал он и простился с хозяином, особенно крепко пожав ему руку. Николай Петрович проводил гостя в переднюю и там еще раз сердечно поблагодарил Кременецкого за Витю.