(Меньше месяца назад Зе Мигел надеялся, что уговорит кредиторов подождать еще, потому что в воздухе пахло новой войной и он рассчитывал поправить свои дела, а им за отсрочку готов был заплатить любые проценты.)

Заливался как соловей, выдал па самом высшем уровне: мол, дома у меня не жизнь, а сущий ад, собираюсь разводиться, самое сложное – церковные дела, но все можно уладить, были бы деньги, люди рождены для счастья, вручил ей визитную карточку, просил позвонить, сам не знаю, что плел; открываю бумажник, набитый сплошь тысчонками, она прямо побелела, черт побери! Физиономия ее цыганская стала белее муки, а глазищи как фонари, так и горят; оцепенела, словно кролик, когда он, перебегая дорогу, попадает под свет фар. Вижу, момент благоприятный, она так и млеет, и, не теряя времени, приглашаю ее пообедать в Гинжале, посидели бы уютно в отдельном кабинете, поговорили бы о жизни, можно же быть просто друзьями; и когда я выдал ей весь романс, то да ce, да разное всякое, гляжу – она уже готова кричать: да здравствует свобода, и плевать ей и на семью, и на визит, хотя ехала она в Сетубал в гости, сама сказала; и стала мягкая, как крем, хоть языком ее слизни, а я-то уже распалился, руки дрожат, во всем теле дрожь, да и сейчас так, стоит только вспомнить эту кобылку: вот уж на ком погарцуешь всласть!

Мои руки все еще помнят ее, черт побери! Всю ее помнят, я ее выучилнаизусть, лучше, чем правила движения, когда сдавал на водителя – тогда я знал, какие мне зададут вопросы, но ни разу за всю мою жизнь, за эту жизнь, которую прожил я королем, сам сотворил, сам загубил – а каком ценой, и сам не скажу, сколько потратил смелости, сколько хитрости лисьей, сколько прыти конской, сколько лживости змеиной, сколько всего и всякого сколько, – никогда еще не знал другой такой искусницы в любовных утехах, сладко до боли, путешествие без конца и без точного маршрута, и каждый раз все у нее по-другому, словно россыпь карт игральных либо россыпь звезд по небу, а небо – тот ломберный стол, где от рук твоих ничего не зависит.

А когда я почувствовал, что набил себе оскомину, вылезает на свет божий ее муж и начинает разводить антимонии, что, мол, мы развлекаемся втроем, и тихой сапой подсовывает мне дочку, тоже лакомый кусочек, еще никем не надкушенный, от такого ни один мужчина не откажется, даже если придется пожертвовать несколькими годами жизни, черт побери! Что за жизнь у человека, который жизни боится и обертывает себя слоем ваты, чтобы не расшибиться обо что-нибудь твердое? Не жизнь, а кашица, жиденькая, безвкусная, нет в ней ни запаха утра, ни запаха ночи. Что такое жизнь? Что такое человек? Если не хватит у тебя смелости помериться с нею силами лицом к лицу, схватить быка за рога, разве стоит жить?… Как-то раз работал я в поле вместе с другими парнями – моими одногодками, ясное дело! – тут выезжает верхом наш хозяин Руй Диого, я и говорю парням, когда-нибудь и у меня будет такой конь, вороной, черный как смоль и мой собственный, точь-в-точь как у него. Я начал игру и выиграл коня, был на «ты» со всякими важными типами, от которых так и разит «вашим превосходительством», купил их благоволение, улестил их с помощью виски и всякой тонкой жратвы, а теперь они хотят мне нагадить, а может, уже нагадили, но я тоже их доил, пока мог, хотя они могут больше, чем мы, пока не пробьет час, как говорит мой двоюродный брат Педро, который уже сидел за политику, но я в такие дела не суюсь, на черта мне это надо, пропади оно все, человек может влипнуть в такое, что не приведи бог, и ничто не спасет ни его самого, ни домашних.

Не люблю я говорить про это. Впутался в темное дело, вся жизнь к чертям полетела; но моя история с девчонкой, с этой самой Зу (дурацкое имечко, а все прочее – дерьмо!), и с Марией Лауриндой все-таки ничего себе, у каждой из них свои достоинства, а люди видели, какая идет игра, и мне эта игра была по вкусу; я восседал на престоле, как король какой-нибудь либо святой, и из всей кучи деньжищ, что я просадил за те годы, когда жил без оглядки, мне не жалко лишь тех денег, что я потратил на них обеих.

Когда Руй Диого Релвас вызвал его к себе в усадьбу и, приняв в кабинете, с каменным лицом объявил ему, что забирает у него за неплатеж имение Монтес, сельскохозяйственные машины и орудия, тягловый скот и все три набора принадлежностей для верховой езды, помеченные вензелем Релвасов, которым Зе Мигел щеголял на улицах городка, Зе Мигел, Мигел Богач, как его тогда звали, задрожал всем своим крепким приземистым телом и сказал только:

– Хозяин Руй, не наносите мне такой обиды… Заклинаю вас женой вашей и детьми, душой деда вашего и всем самым святым на этом свете и на том, потому что я заплачу вам наличными.

– Ты уже второй раз обещаешь и подводишь меня.

– Никогда я не подводил вас, когда был вам нужен. Много раз ставил на карту жизнь, чтобы выручить вас. Вам это известно…

– Ты свое сполна получил или н-нет?… Не сполна?!

– Некоторые вещи дороже стоят, чем за них уплачено.

– Я тебе должен что-нибудь?! Если да, предъяви счет, обоснованный по всем правилам. Я никому медной монетки не должен… (Разве что банкам, подумал Зе Мигел.) А уж тебе – меньше, чем кому бы то ни было. На твою роскошную жизнь всех моих денег не хватит, понял?!

– Вот-вот начнется новая война, вы знаете об этом лучше меня, сеньор. И тогда я снова понадоблюсь, хозяин Руй; всем вам снова понадоблюсь. Назначьте проценты…

– Я не ростовщик.

У Зе Мигела вылетел винтик из головы, он надвигается на Релваса, раскинутые руки напряглись, лицо мертвенно побелело, под кожей пробежал холодок, что-то подступило к глазам, к горлу, вот-вот последует вспышка.

– Я уже заплатил вам из расчета двадцать процентов. Использовал клетки ваших быков, чтобы возить контрабанду в Испанию, а оттуда из Валенсии – куда угодно. Никогда из этих земель не вывозили столько контрабандного товара под видом экспорта быков.

Руй Релвас, Штопор, как прозвали его за честолюбие и пробивную силу, выдвигает ящик письменного стола и на стекло, прикрывающее столешницу, бросает один из револьверов, которые всегда держит у себя в кабинете.

– Ты можешь доказать свои слова?! Человек отвечает за каждое свое слово, а ты ни за что не отвечаешь: ни за слова свои, ни за долги, ни за то, что имеешь, ни за то, что теряешь.

– Положите пистолет обратно, хозяин Руй. И вы не будете стрелять, хозяин, потому что я теперь и выстрела не стою, и угрозы не испугаюсь, потому что теперь мне все едино. Вы, сеньор, и другие выгнали меня на арену, словно быка, заработали на мне, сколько хотели, а я все сделал, все и даже больше (хорошее времечко, Зе, хорошее времечко!), а теперь, когда я занимаюсь честным трудом и мне туго пришлось, теперь, когда я стал честным человеком, вы меня поставили на колени, как быка, хозяин, и хотите добить.

– Ты вошел в эту дверь – так вот, она открыта. Вон отсюда! И вдруг срывается на крик, словно в приступе буйного помешательства:

– И быстро, быстрее, чем вышел твой дед Антонио Шестипалый, потому что время сейчас другое, и я убью тебя как собаку… Так и будет, сам знаешь. И никто не даст за твою шкуру и медяка. Вон!

Эх, ребята-дружки, эх, белый свет!.. Если б мог я дать волю своей левой руке, одной только левой, да хватил бы его по-своему, разом порвалась бы та нить, по которой идут к нему минуты жизни, и ни минуты больше не видел бы он, старый козел, ни луны, ни солнца. Они вступили в сговор и теперь загнали меня в круг; у меня уже не было выхода… Если бы в кругу стояли люди, я бы вырвался, черт возьми, тогда я бы вырвался. Но круг был другой… Уложить одного было бымало для моей ярости, а уложить всех было мне не под силу. Никогда не стоит похваляться силой! А сейчас я как выжатый лимон. У меня всегда так. Либо все, либо ничего…

Но он все еще похваляется – лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание, не дать забыть о своем существовании. Всю жизнь это было главнейшим его желанием. Может, потому, что он хоть крепыш, но ростом не вышел. Но кто он там ни есть – коротыш, плутяга, профессиональный плясун, – он потешиться любит, и никому еще не удавалось обвести его вокруг пальца. Вот разве что теперь… Да и теперь еще поглядим! Я покуда не в нокауте, с ног меня не сбили, до этого далеко. Но он и сам понимает, и куда лучше нас, что теперь все его новорожденные планы повисают в воздухе, не в силах укорениться в реальности. И быстро погибают. Неистово рвутся на простор – и погибают, может, от избытка того же неистовства. Истощают себя в недолговечном порыве к самовоплощению.