— Именно.

— А сообщник, которого все ищут… тоже он?

— Я хотел предложить вам эту версию… Наверное, вы будете удивлены, но я даже думаю, что знаю его имя.

— Имя?

— Вы сами сказали мне, что наш текст написан на заранее разлинованной странице для годового отчета, и можно было знать наверняка, как она потом будет заполнена. Так кому это могло быть известно? И кто еще имел доступ к запасу пергамента для будущих отчетов, если не… счетовод? Таким образом, мы можем вычислить имя автора рассказа, хотя это знание и не слишком продвинет вперед наше расследование. Автор этого документа, мой дорогой друг, скорее всего брат Шарль, счетовод. Вот вам и второй голос против.

32

Монахи долго в молчании смотрели на листок, поделенный на две части. Старательно вписав два имени в правую колонку, брат Бенедикт отложил ручку. Каждый из них пытался отыскать в памяти какую-нибудь незамеченную деталь, которая позволила бы увеличить число сторонников осужденного. Но так ли это было важно?

В конце концов, количество не имело значения. Единственный оставшийся в живых был из их лагеря. Белые победили, только это и было важно.

— А сколько было против? — спросил большой монах, кивая на пустую левую колонку.

Бенжамен глубоко вдохнул, выдохнул, словно желая предупредить брата Бенедикта о своих сомнениях, но ответ прозвучал сухо и твердо:

— Думаю, их было десять.

— Вы отдаете себе отчет в том, что это значит?

Брат Бенедикт хотел дать понять, что удивлен таким утверждением, но в его голосе не было слышно удивления. Может быть, он предвидел реакцию Бенжамена. А может, ему в голову пришла та же мысль, что его юному собрату. Но тот ничего не заметил.

— Да, — уверенно произнес Бенжамен. — Если мы насчитали два белых шара и десять черных, то есть всего двенадцать, из этого следует, что обвиняемый не был монахом.

— А кем он мог быть?

— У меня есть теория, которую я хочу представить на ваш суд. Я долго думал о том, почему автор — будем теперь называть его брат Шарль — употребил средний род. Может быть, он использовал эту форму потому, что обвиняемый слишком отличался от нормального человека. Потому, что на него было невозможно смотреть, что он был жестоко изуродован, например… И не только лицо, вы понимаете, о чем я?

— Кажется, для обозначения того, о чем вы подумали, существует специальный термин, — насмешливо перебил его брат Бенедикт. — Мы здесь одни, не стоит стесняться.

— Да… Это был кто-то, скажем… лишенный признаков мужественности. — Молодой человек, как ни старался, не смог скрыть волнения. — Именно поэтому, — продолжал он, — наш рассказчик и не стал употреблять мужской род. И кстати, в своей исповеди отец Амори говорит о невыносимом зрелище, которое предстало его глазам, когда он в первый раз появился в монастыре. Помните, что он пишет о Вилфриде, немом привратнике: «Первым испытанием серьезности моих намерений стал невыносимый вид его бесформенного лица». Так почему этот Вилфрид не может быть бесполым обвиняемым, которого мы ищем? Не знаю, что такого он мог совершить, но вот ход моих рассуждений: с помощью сообщника, может статься, самого брата Шарля, как вы предположили, он совершил серьезное преступление и попался. От него потребовали назвать сообщника, но он молчал. И не без причины… Он немой! Но это еще не конец. Его преступление было такого рода, что монахи не могли ограничиться изгнанием из монастыря. Звучали голоса, требующие проявить решительность и судить преступника согласно уставу… Несчастного урода приговорили быть замурованным заживо. Но дьявольским их замысел стал тогда, когда они решили растянуть казнь на несколько дней. Точнее, на три дня. Для того, конечно, чтобы иметь время допросить его и заставить выдать приспешника. Мне кажется, палачи много бы дали за то, чтобы узнать, кто помогал несчастному. Сколько человек боролось за его освобождение? Мы не знаем. Но доподлинно известно, что им оказали сопротивление. Была схватка. Точнее, бойня, из которой «белые» вышли победителями, если можно это так назвать. В живых остались двое: отец де Карлюс и несчастный Вилфрид. Что было потом — нам известно… Что скажете?

Удобно расположившись на стуле, брат Бенедикт внимательно слушал юношу, потирая рукой плохо выбритый подбородок. Пока Бенжамен говорил, он не выказывал ни сомнений, ни одобрения.

— Возможно, — произнес он с едва заметной улыбкой.

Бенжамен так и не смог истолковать ни ответ, который по сути своей таковым и не являлся, ни выражение лица большого монаха.

— У меня одно замечание, — продолжил брат Бенедикт. — Только отец де Карлюс мог собрать братию и требовать суда. Так почему он сделал это, если знал заранее, что проиграет дело?

— Кто вам сказал, что он был в этом уверен? — возмутился послушник. — Процесс не ограничивался голосованием. Наверняка высказывались разные мнения, и настоятель вполне мог рассчитывать на то, что к его голосу присоединится кто-нибудь еще. Но даже если он предвидел исход! Помните, что вы рассказывали мне о голосовании, имевшем место во времена аббата Петра? Идея увеличить общину исходила от самого настоятеля, но он смирился с решением большинства. Как вы сказали? «Будучи человеком мудрым, не захотел ничего никому навязывать…» Почему отец де Карлюс не мог последовать примеру предшественника? Конечно, ставки были неравными, но мог ли он пойти против воли большинства? Если бы он отказался сделать то, чего от него требовали, впоследствии трудно было бы управлять братией. Надо поставить себя на его место. Прежде всего он хотел сохранить единство общины. Тогда, согласившись на тайное голосование, он, возможно, думал и о собственном будущем.

— Вы пытаетесь внушить мне, что отец де Карлюс был трусом?

— Человек может не быть трусом, но быть вынужденным уступить. Нам известны далеко не все условия задачи. Может быть, он и уступил давлению, согласен, но он не отрекся от своих убеждений. Он бросил белый шар. Не следует забывать и о мучивших его угрызениях совести, о той энергии, с которой он старался утаить от всего мира трагедию, которую он не смог предотвратить. Мне кажется, он искупил свою вину, пытаясь уничтожить следы этого губительного безумия. Оставшись один, он воссоздал все, как было, не дав разразиться скандалу, который похоронил бы обитель. Это уже немало! И потом… потом… Я думаю о наказании, которое он себе уготовил… Я не считаю его самоубийство трусостью. Напротив, скорее это поступок человека чести, который себя не простил и торопился предстать перед единственным судией, решение которого безоговорочно. В данном случае — перед Богом.

— Ну что ж, мой мальчик, мне нравится ваше воодушевление. Готов признать, что мне нечего возразить вам… пока не будет доказано обратное.

Бенжамен улыбнулся, удовлетворенный тем, как оценили его выводы, но вскоре уловил в словах большого монаха едва заметную иронию. Особенно в последней фразе, перед которой тот сделал небольшую паузу. Словно желая подчеркнуть: пока не будет доказано обратное. Все выглядело так, словно монах был доволен не тем, что послушник, возможно, прав, а тем, что тот ошибался.

«Когда, черт возьми, я смогу ему доверять?» — думал молодой человек, разглядывая собеседника. У пятидесятилетнего монаха было лицо святого, который одним своим взглядом мог бы привлечь в лоно Церкви целое стадо безбожников.

— А куда, по-вашему, делся брат Шарль? — поинтересовался наконец «святой» Бенедикт.

Послушник не успел даже подумать над ответом, как раздался стук в дверь.

Если бы страх мог умножать у почтенной монашеской братии чувство юмора, брат Бенжамен мог бы ответить:

— Вот он!

К несчастью, дело обстояло иначе.

33

Бенжамен в ужасе подпрыгнул.

Брат Бенедикт, испугать которого было не так-то легко, побледнел как полотно. В его голове, должно быть, пролетел миллион мыслей, но решения не нашлось. В келье негде было спрятаться, и если тот, кто постучал в дверь, имеет право входить без приглашения и переступит сейчас порог, то они пропали. Несмотря на то что устав, составленный еще аббатом Петром, сильно смягчился за прошедшие столетия, ночные встречи братии были запрещены — категорически. Если их застанут за таким серьезным нарушением, да еще со всеми находками на столе, они рисковали быть наказанными. Очень сурово.