Самоубийство, которое Карамзин, вслед за многими европейскими писателями, считал результатом английского климата, в сознании Бантыш-Каменского (тоже называвшего его «английской болезнью») связывалось с французским вольнодумством и вызывало в памяти не образ лорда О, а силуэты якобинцев. Бантыш-Каменский вряд ли был одинок в таком сближении.
В тех же «Письмах русского путешественника» Карамзин приводит пример и «философского самоубийства». В одно из июньских писем из Парижа он вставляет следующий эпизод, якобы сообщенный ему его слугой Бидером: «Однажды Бидер пришел ко мне весь в слезах и сказал, подавая лист газеты: „читайте!“ Я взял и прочитал следующее: „Сего Майя 28 дня, в 5 часов утра, в улице Сен-Мери застрелился слуга господина N. Прибежали на выстрел, отворили дверь… нещастный плавал в крови своей; подле него лежал пистолет; на стене было написано: quand on n'est rien, et qu'on est sans espoir, la vie est un opprobre, et la mort un devoir [281]; a на дверях: aujourd'hui mon tour, demain le tien [282]. Между разбросанными по столу бумагами нашлись стихи, разныя философическия мысли и завещание. Из первых видно, что сей молодой человек знал наизусть опасныя произведения новых философов; вместо утешения извлекал из каждой мысли яд для души своей, необразованной воспитанием для чтения таких книг, и сделался жертвою мечтательных умствований. Он ненавидел свое низкое состояние, и в самом деле был выше его, как разумом, так и нежным чувством; целые ночи просиживал за книгами, покупал свечи на свои деньги, думая, что строгая честность не дозволяла ему тратить на то господских. В завещании говорит, что он сын любви,и весьма трогательно описывает нежность второй материсвоей, добродушной кормилицы; отказывает ей 130 ливров, отечеству (en don patriotique) [283]100, бедным 48, заключенным в темнице за долги 48, луидор тем, которые возмут на себя труд предать земле прах его, и три луидора другу своему, слуге Немцу…“»
Тема самоубийства многократно фигурирует в повестях и поэзии Карамзина («Бедная Лиза», «Сиерра-Морена» и др.). Во всех этих произведениях самоубийство трактуется в духе штюрмерской традиции, как проявление крайней степени свободы человека. Исключение составляет лишь один случай, интересный именно своей уникальностью. Резким противоречием на фоне остальных высказываний Карамзина звучит опубликованная им в «Вестнике Европы» в конце сентября 1802 года статья «О самоубийстве». Условия публикации ее необычны: номер, в котором она была помещена, видимо печатался в ускоренном порядке, в результате чего в этом месяце вышло вместо двух три номера; это сбило педантически точное соблюдение правильности выхода номеров. Статья была переводная и, видимо, печаталась в экстренном порядке — другие переводы из этого же номера данного немецкого журнала были опубликованы Карамзиным значительно позже. Статья содержала уникальную в творчестве [284]Карамзина резкую критику самоубийц и самоубийств, а также «опасных» философов, проповедующих право человека лишать себя жизни. В опубликованной вскоре повести «Марфа-Посадница» Марфа, которую автор называет «Катоном своей республики» (ср. культ Катона в сочинениях Радищева), идет на казнь, отбрасывая самоубийство как проявление слабости души. О покончивших с собой героях римской истории она говорит: «Бесстрашные боялись казни». Появление этих выпадов тем более удивительно, что в дальнейшем Карамзин опять высказывался о самоубийстве вообще и об античных героях-самоубийцах в спокойных и даже сочувственных тонах. Разгадка неожиданных нападок Карамзина на теоретиков самоубийства, видимо, заключается в их непосредственной близости к гибели Радищева. Акт самоубийства автора «Путешествия из Петербурга в Москву» и отклик Карамзина представляли собой как бы завершение вспышки самоубийств и дискуссии вокруг этого, приходящихся на конец XVIII века. Отдельные самоубийства как факты реальной действительности, конечно, продолжали повторяться, но внимание общественной жизни перенеслось на другие проблемы.
Начало XIX века, воцарение Александра I в России, создание империи Наполеона во Франции было временем эпохи великих войн. Походы и сражения более четверти века перекатывались по всей Европе от Испании до Москвы. Изменился быт, и изменился образ смерти. Альфред де Мюссе в «Исповеди сына века» писал: «Сама смерть в своем дымящемся пурпурном облачении была тогда так привлекательна, так величественна, так великолепна! Она так походила на надежду, побеги, которые она косила, были так зелены, что она как будто помолодела, и никто больше не верил в старость. Все колыбели и все гробы Франции стали ее щитами. Стариков больше не было. Были только трупы или полубоги». Слова Мюссе с некоторыми поправками применимы и к поколению русских людей начала XIX века. Наполеон вторгся в Россию в 1812 году, но сражения, в которых участвовала русская армия, начались в 1799 году, возобновились в 1805-м и практически не прекращались до самого начала Отечественной войны. Характерной чертой психологии молодого поколения военных, начинавших боевую жизнь в последние годы XVIII века, было осмысление себя сквозь призму образов героической античности. Известный патриот 1812 года Сергей Глинка пережил в юношеские годы страстное увлечение античными идеалами, и это наложило яркий отпечаток на его восприятие смерти. Поколение, которое вступало в жизнь в Петербурге и в Москве, как и те, о ком писал Мюссе, связывало смерть не со старостью и болезнями, а с молодостью и подвигами. Сергей Глинка позже вспоминал: «Голос добродетелей древнего Рима, голос Цинциннатов и Катонов громко откликался в пылких и юных душах кадет» [285]. Поколение, еще не принимавшее участие в войне, находило поприще для античных добродетелей в готовности жертвовать жизнью высоким идеалам дружбы и патриотизма (самопожертвование ради любви включало совершенно иную культурную тональность). Глинка приводит пример: «Были у нас свои Катоны, были подражатели доблестей древних греков, были свои Филопемены. Был у нас Катон-Гине, поступивший из кадет в корпусные офицеры и в учителя математики. Если бы он был на месте Регула, то, вероятно, и ему довелось бы проситься из стана ратного у Сената Римского распахать и обработывать ниву свою. Кроме жалованья не было у него ничего; но был у него брат, ценимый им свыше всех сокровищ. Взаимная их любовь как будто бы осуществила Кастора и Поллукса. Но это герои баснословные. На поприще исторической любви братской Гине стал наряду с Катоном Старшим, который на три предложенные ему вопроса: кто лучший друг? отвечал: брат, брат и брат. Брат нашего Катона-офицера служил в Кронштадте и опасно занемог. Весть о болезни брата поразила нашего Катона-Гине. Свирепствовали трескучие крещенские морозы. Залив крепко смирился под ледяным помостом. Саней не на что было нанять, но была душа, двигавшая и ноги, и сердце, и Гине отправился к брату пешком, в одних сапогах и даже без чулок. Можно было взять у кого-либо теплые сапоги или деньги? Но что такое просить? Одолжиться. Древний римлянин терпел, а не просил. С небольшим в полтора суток Гине перешел залив, навестил, обнял брата и возвратился в корпус к назначенному дню дежурства. Хотя и оказались признаки горячки, хотя и уговаривали его отдохнуть и вызывались отдежурить за него, он отвечал: „Не изменю должности моей“. Отдежурил и слег в постель, в бреду жестокой горячки видел непрестанно брата, говорил с ним и с именем его испустил последнее дыхание» [286].
281
Когда погибло все и когда нет надежды, жизнь — позор, а смерть — долг ( франц.).
282
Сегодня — моя очередь, завтра — твоя ( франц.).
283
Как дар патриота ( франц.).
284
В данном случае мы имеем право говорить именно о творчестве: анализ показывает, что Карамзин печатал только ту переводную литературу, которая соответствовала его собственной программе, и не стеснялся переделывать и даже устранять то, что не совпадало с его взглядами.
285
Глинка С. Н.Записки. СПб., 1895, с. 61.
286
Там же, с. 61–62.