Направляемое ветром птичье перо проскользило по воздуху, упёрлось в Докса и колышущимися движениями упало на пол. Парень нагнулся и поднял перо за самый его кончик. Ветер не мог вырвать его из хватки всего лишь двух человеческих пальцев. Собеседник выждал и сам отпустил перо, которое упорхнуло туда, куда изначально мчалось.

— Но я, может, и наивен. Ещё наивнее всех, кого ты знаешь. Я постоянно, сколько себя помню, верю, что мы по-настоящему живы тогда, когда создаём. Творим, не важно как — придумываем идеи, наслаиваем масла на холсте или укладываем строчки в нужном порядке. Сочетание наших мыслей и тех порывов, которые толкают к действиям, — вот, благодаря чему мы создаём. И только созидатель в какой бы то ни было области или мере может сказать — я индивид, я живой. Вот так мне кажется. Кажется, что у нас забирают это и не дают взглянуть на этот быстрорастущий, завораживающий мир. С каждым днём огней в ночном городе становится больше, но ведь загораться должны мы. И мне от этого грустно, — не скрывая тоски в голосе, признался Докс.

Он легко провёл пальцами по струнам живого существа в его руках. По крайней мере, Мие так показалось в этот момент. Как и револьверы для Кейтлин, как и бабочки для Глэдис — этот инструмент в руках друга имел своё имя и свои переживания. Лишь для простоты его можно было назвать «гитарой», но тогда он становился похожим на других своих неодушевлённых собратьев. Однако сейчас именно инструмент играл пальцами человека, именно он вёл их по своим струнам и создавал нужный ритм, музыку, продолжая слова мелодией.

— Это мы должны сиять, не обязательно ночью. Многие хотят жить по старым правилам, но Виоландо нам показывает — так жить не получится. То, что раньше казалось нормальным, превращается в строгий закон, который заковывает нас во всё больший и больший слой стали. И это не просто какие-то изменения, Мия. Это мир, где людям хочется поднять себя к облакам, чтобы узнать, что находится там, за гранью неизвестного. Люди хотят погружаться глубже и глубже под землю, люди хотят заплывать всё дальше и взлетать всё выше. И если они обрекают себя на незнание из-за свода правил, если они отказываются признавать то, что у них есть такая же мелодия, что есть и у меня, — тогда происходит самое страшное. Может случиться самый страшный геноцид, в ходе которого ни один человек не погибнет, но каждого из них можно будет смело хоронить.

Дыхание музыки звучало ровно. Как и дыхание Докса.

— Поэтому говорю о том малом, что я успел понять. Я не хочу, чтобы люди боялись оторвать взгляд от пола. В нашем замке, в столице или во всём мире — не хочу. Это революция, но не в политике, не в каком-то там городе, а внутри человека. Будет момент, когда и мне, и тебе станет легче. Когда у тебя пройдёт хаос, а у меня тоска. Не знаю, что будет для тебя этим апогеем, но я бы хотел услышать, как человек признается в простом. Когда скажет себе: — «Я — создатель. Я могу цеплять свои чувства и идеи, могу цеплять чувства и идеи других, двигать этот мир вперёд и вдыхать столько воздуха, сколько хочу».

Докс тяжело вздохнул. Пальцы подстроились под нужное звучание, такое же размеренное, как всё вокруг. Всё, что было частью этого мира на верхушке башни, на которой собирались люди: немного разные, конечно, но куда более родственные.

— И этот человек будет готов создавать для себя и таких же, как он сам, — другие своды правил не будут его интересовать. Этот стержень, который почувствует человек в себе, примет форму чего угодно — крыльев, пера, бумаги или гитарных струн. Всё это, от шестерёнки до полотна, несёт в себе один смысл — смысл свободного и безвредного созидания. Не паразитирования и не насилия, ведь и то, и другое — лишь формы псевдосозидания, я не отношу его к творчеству. Это касается и открывателей, и людей с ароматом. Нам были даны эти невероятные способности не просто так, не для того, чтобы каждое утро виновато смотреть на себя в зеркало. Думаю, Виоландо создался и затем перевернулся не просто так. И обычно мне кажется это таким простым — донести одну-единственную мысль до каждого, кто видит в себе хоть зачатки личности. Не звена лживого рынка, не надзирателя, охраняющего ложные правила, а индивида.

В этих зачарованных звуках, среди их меланхолии и вечерних колыханий, было что-то, подбадривающее Мию. Оно всё так же лишало дара речи, но давало понять, что им обоим сейчас непросто. Мелодия не заканчивала на этом свою историю. Лишь им двоим она говорила, что что-то будет потом. Поднимет ли кто-то свою голову, или эта вера лишь наваждение? Мелодия не говорила ни да, ни нет. Она была последней страницей истории, о которой никто не узнает, пока не придёт время. Но эта страница, самая последняя и долгожданная, существовала. И это почему-то согревало обоих.

— Мне нравится это всё. Нравятся люди, которые здесь. Хоть мы все во многом отличаемся, но Эстер как-то сказала и правда замечательную вещь — нас связывает то, что куда прочнее ссор и различности характера. И зная, что рядом с тобой есть люди, которые поддерживают твой баланс, жить становится… — Докс запнулся, продолжив мягче, не с таким энтузиазмом в голосе, а скорее с простотой. — Счастливее. Легче. Лучше. Я не знаю. Но я хочу, чтобы мои струны были способны вытеснить из головы и пустоту, и страх. Хочу заполнять своими мелодиями пустые сердца и насыщать красками те, которые быстро-быстро бьются. Я хочу двигать мир вперёд, и каждый здесь хочет того же, но по-разному. И если я шёпотом не смогу донести свою мысль до других — я скажу громче. Меня проигнорируют — тогда я заору, заору что есть силы, наплевав на то, что обо мне подумают. Я хочу раскрыть эти стержни, которые люди боялись заметить или просто не хотели замечать. И я буду стараться пробуждать сознание людей так, как у меня это получается, — окуная их в своё творчество. Каждый из нас будет это делать. Не получится с первого раза — мы проорём ещё раз. Если мы неугодные шестерни в чьих-то глазах, что же, пусть попробуют нас переплавить. Сколько бы ни пришлось кричать — такие, как мы, не затихнут, не позволят человечеству исчезнуть. Придётся потратить годы — потратим годы. Я не знаю, сколько времени может длиться война меча и слова, но во мне огня, хоть стены плавь.

Маленький и хрупкий, практически желеобразный, но он всё-таки существовал. Совсем далёкий от конкретной формы, пока не имеющий цвета, но имеющий шанс. Готовый развалиться от любого неаккуратного движения, его пока нельзя было назвать стержнем. Но эта субтильная, только-только зарождающаяся жизнь ощущалась внутри, вызывая у Мии и радость, и страх совершенно другой формы. Гордиться пока было нечем, но было чем дорожить. Искра из полымя, которая вот-вот может потухнуть. Но дай ей время, дай пару сухих веточек, и она могла бы превратиться в огнище невероятных масштабов.

— Я — часть Орторуса, а Орторус — маленькая часть одного огромного процесса. Я представляю всё это в виде пожара, который вопреки всему создаёт вещи, а не сжигает их. Он лечит раны, но горит ярко-ярко. Найдутся те, кто будет показывать на него пальцем и кричать: «Огонь должен разрушать, а не наоборот». Будут и те, кто вбежит в него и ощутит тот мир, что не чувствуют люди снаружи. Но найдутся и те, кто будет тушить этот пожар. Они будут против огня, который не может жечь, ведь им кажется, что он обязан это делать. У него нет права не подчиниться им. Они будут лить воду вёдрами, чтобы потушить источник чужеродного тепла. Но как думаешь, Мия, — он впервые улыбнулся за всё это время. Тяжело, но так, словно смог сосчитать все белые огоньки над головой. — Сколько этот огонь сможет просуществовать благодаря тем, кто в него поверил? Сколько он сможет гореть, пока есть люди, которые говорят: «Долой страх — я верю этому пламени»? Я кучу раз пытался ответить, и каждая догадка отличалась от предыдущей. Но сейчас я уверен, что знаю.

Она тоже знала ответ. Может, единственный точный ответ за всё время, пока находилась в замке. Он ошарашил её, но она не подала виду. Мия смогла сохранить спокойствие, когда картина открылась больше, чем наполовину. Всё внутри задрожало, а правда показалась такой очевидной, такой близкой и нерушимой, что ничего, ничего другого быть на её месте не могло. Это был первый её разговор, который она поняла всецело, от первого слова и до самого его конца.