Антонио Витор любил селву. Его родной городок Эстансия, такой далекий теперь, тоже стоял среди лесов; его окружали две реки, и деревья врывались даже на его улицы и площади. Антонио Витору с детства больше полюбился лес, где в любое время дня царит полумрак, чем плантации какао, пестревшие яркими и блестящими плодами цвета старого золота. В первое время, окончив работы на плантациях, он всегда приходил к лесу. Здесь он отдыхал. Здесь вспоминал Эстансию, которая вставала перед ним как живая; вспоминал Ивоне, лежащую у моста на берегу реки Пиаутинга. Здесь тосковал по родному городу. Первое время ему было нелегко: он грустил, работа на плантации оказалась тяжелой, гораздо более тяжелой, чем на кукурузном поле, которое он возделывал вместе с братьями до того, как уехал на юг, в эти края.

На фазенде приходилось подыматься в четыре часа, готовить сушеное мясо, которое он съедал в полдень с маниоковой мукой; выпивал кружку кофе, и в пять часов, когда солнце едва начинало выходить из-за холма позади каза-гранде, надо было отправляться на работу, собирать какао. Солнце подымалось до вершины горы и немилосердно жгло голые спины Антонио Витора и других работников, особенно тех, которые прибыли вместе с ним и еще не привыкли к здешнему солнцу. Ноги вязли в трясине, клейкий сок зерен какао прилипал к ним; когда шли дожди, было совсем грязно, потому что вода, проходя через расположенные выше плантации, захватывала с собой листья, ветки, насекомых и всякий мусор. В полдень — время узнавали по солнцу — работы прекращались. Наспех проглатывали завтрак, срывали с жакейры спелый плод на десерт. А надсмотрщик, сидя на своем осле, уже гнал людей на работу. И они снова трудились до шести часов вечера, когда солнце уходило с плантации.

Наступал печальный вечер. Тело ломило от усталости, не было женщины, с которой можно было отдохнуть, не было Ивоне, чтобы приласкать ее, не было моста, как в Эстансии, не было и рыбной ловли. Говорили, что здесь, на юге, можно заработать большие деньги. Огромные деньги. А вот за всю эту дьявольскую работу платят каких-то два с половиной мильрейса в день, которые к тому же целиком поглощает лавка фазенды, так что к концу месяца остаются жалкие гроши, если только вообще что-то остается. Наступал вечер, а с ним возвращались тоска по родине, всякие мрачные мысли.

Антонио Витор приходил к лесу, садился на берегу реки, опустив ноги в воду, закрывал глаза и предавался воспоминаниям. Другие работники расходились по своим глинобитным хижинам, валились на деревянные топчаны и засыпали, разбитые усталостью. Иные затягивали тоскливые мелодии. Стонали гитары, звучали песни других краев, воспоминания о мире, который остался далеко, музыка, щемящая сердце. Антонио Витор со своими воспоминаниями приходил к лесу. Снова, в сотый раз, он обладал Ивоне у моста в Эстансии. И всегда это было как в первый раз. Он снова держал ее в своих объятиях и снова окрашивалось кровью ее вылинявшее платье с красными цветами. Его рука, огрубевшая от работы на плантации, была подобна женскому телу с его нежной кожей; она заставляла его вспоминать Ивоне, которая отдалась ему. Его рука казалась ему теплым, ласковым и нежным телом женщины. Она вырастала здесь, у реки, превращаясь в возбуждении Антонио Витора в отдающуюся девственницу. Так бывало здесь, на берегу реки, в первое время. Затем река все омывала — тело и сердце — в вечернем купании. Не отмывался лишь клейкий сок какао, въевшийся в подошвы ног и становившийся все толще, словно подметки башмаков.

Антонио Витор попал в милость к Жуке Бадаро. Он завоевал его расположение прежде всего тем, что, когда вырубали лес, где теперь находится плантация Репартименто, он не струсил, как другие, прибывшие вместе с ним в ту ночь бури. Это он, Антонио Витор, срубил тогда первое дерево. Сейчас саженцы какао на этой плантации превратились в тонкие деревца, на которых скоро начнется первое цветение. Потом в Табокасе во время схватки Антонио Витор ради Спасения Жуки убил человека — это было его первое убийство. Правда, вернувшись на фазенду, он в отчаянии долго плакал; правда, в течение многих ночей перед его глазами стоял этот человек, схватившийся рукой за грудь, с высунувшимся языком. Но это прошло. Жука освободил его от изнурительного труда на плантации для гораздо более легкой работы убийцы. Теперь он сопровождал Жуку Бадаро во время объездов фазенды и в частых прогулках в поселки и в город; Антонио Витор окончательно сменил серп на ружье. Он познакомился с проститутками Табокаса, Феррадаса, Палестины, Ильеуса, заразился дурной болезнью, однажды получил пулю в плечо. Ивоне теперь была для него далекой, расплывчатой тенью, Эстансия — почти забытым воспоминанием. Но у него сохранилась привычка приходить по вечерам на опушку леса и сидеть у реки, опустив в воду ноги. И поджидать там Раймунду. Она приходит на реку с бидонами из-под керосина, чтобы набрать воды для вечерней ванны доны Аны Бадаро. Раймунда спускается, напевая, но как только замечает Антонио Витора, сразу перестает петь и недовольно хмурится. Она сердито отвечает на его приветствие, а единственный раз, когда он хотел схватить ее и прижать к себе, она оттолкнула его с такой силой, что он в мгновенье ока очутился в реке — она была сильная и решительная, как мужчина. Но все же он по-прежнему ходил сюда каждый вечер, только уже не пытался больше приставать к ней. Антонио Витор здоровался, получал в ответ приветствие, произнесенное сквозь зубы, и начинал насвистывать песенку, которую Раймунда напевала по дороге к реке. Она наполняла речной водой бидон, он помогал ей поставить его на голову. И Раймунда исчезала среди деревьев какао. Ноги у нее были большие, темные, темнее, чем ее лицо мулатки, они утопали в грязи тропинки. Он бросался в воду. Если в ближайшие дни не предвиделось спать с женщиной в поселке, он обладал в своем воображении Раймундой, которая появлялась обнаженной, в виде его руки, снова уподобившейся женскому телу. Затем он возвращался через плантацию к Жуке Бадаро — получать распоряжения на следующий день. Иногда дона Ана приказывала дать ему стопку кашасы. Антонио Витор слышал шаги Раймунды на кухне, ее голос отвечал на зов доны Аны:

— Иду, крестная.

Раймунда была крестницей доны Аны, хотя они были одного возраста. Мулатка родилась в тот же день, что и дона Ана. Ее мать Ризолета, красивая негритянка с пышными бедрами и упругим телом, служила кухаркой в каза-гранде. Раймунда родилась светлой, с почти гладкими волосами. Никто не знал, кто был ее отцом. Поговаривали, что это был не кто иной, как старый Марселино Бадаро, отец Синьо и Жуки. Несмотря на эти слухи, дона Филомена все же не прогнала кухарку. Наоборот, именно Ризолете с ее объемистой черной грудью доверили выкормить новорожденную «синьорочку», первую внучку старых Бадаро. Дона Ана и Раймунда вначале росли вместе: в одной руке Ризолеты «синьорочка», в другой — Раймунда, у одной груди одна, у другой — другая. В день крещения доны Аны крестили и мулаточку Раймунду. Негритянка Ризолета избрала крестным отцом Синьо, который был в то время еще молодым человеком, двадцати с небольшим лет, а крестной матерью — дону Ану, которой не было и году. Священник не стал протестовать, потому что уже тогда Бадаро представляли собой силу, перед которой склонялись и закон, и религия.

Раймунда росла в каза-гранде, она была молочной сестрой доны Аны. И так как дона Ана появилась на свет, когда дедушка и бабушка были уже почти совсем старыми и прошло ни много ни мало два десятка лет с тех пор, как последняя девочка Бадаро наполняла дом своим детским звонким голоском, то она стала общим баловнем семьи. А на долю Раймунды доставались остатки этих ласк. Дона Филомена, которая была женщиной религиозной и доброй, обычно говорила, что дона Ана отобрала мать у Раймунды и поэтому Бадаро обязаны что-то дать и мулаточке. И это правда, негритянка Ризолета ни на кого больше не хотела смотреть, кроме как на свою «белую дочку», свою «синьорочку», свою дону Ану. Ради этой малютки Ризолета даже осмеливалась поднимать голос против Марселино, если старик пытался наказывать выкормленную ею непослушную внучку. Ризолета приходила в неистовство, когда слышала плач доны Аны. Она прибегала из кухни со сверкающими глазами и встревоженным лицом. Излюбленным развлечением Жуки — в ту пору еще мальчугана — стало заставлять племянницу плакать, чтобы наблюдать взрывы ярости Ризолеты. Негритянка называла Жуку «чортом», относилась к нему непочтительно, иногда даже ругала его, заявляя, что он «хуже негра». У себя на кухне она, утирая глаза, говорила другим негритянкам: