— Вы их не помните?
Она посмотрела мне в лицо.
— Вы-то сами выводите новые сорта? Ничего, вы еще можете начать, он тоже начал в ваши годы. Это налетело на него, как вихрь. После торфоразработок он строил дорогу на севере. Там на полустанке посадил летом первые георгины. И даже не увидел, как они расцвели. К осени мы переехали на восток. Он называл себя первым странствующим садоводом. Смешное сочетание слов — странствующий садовод… Особенно полюбились ему георгины. Может быть, за мужественность. Их родина — мексиканские горы, и они не боятся холодных ночей. Но вернее — за красоту. И за то, что они, как человеческие лица, — что ни соцветие, то иное выражение, иные краски. Вы не смущайтесь, что еще не вывели ни одного нового сорта. Начинайте… Поначалу вы будете радоваться, как ребенок, любым изменениям в форме или оттенках, а после захотите большего. Вобрать в одно соцветие все краски осени, даже серебристость паутины. Он тоже начал с малого. И я разделила его новое увлечение…
Комната наполнилась красноватым отблеском зимней зари. Он лежал на всем покойно, холодновато, и только на лице и на руках женщины казался теплым, подобно отсветам живого огня. Она повернула голову к угасающему в окнах январскому дню.
— Однажды был необыкновенный закат. Не зимой, осенью. Через много лет после торфоразработок. Он уже построил много дорог и вывел много сортов георгинов… И мы состарились… Сидели с ним в этом саду. Удивительные закаты в Москве. Мы видели заход солнца на море, и в степи, и в горах, но в тот вечер московское небо было красивее. Мы говорили о том, что ни одному художнику ни разу не удалось перенести это на полотно. И он загорелся: перенести можно! Не на холст, на георгины. И уже не небо, а земля будет вызывать возвышенные мысли. Это было в последнюю мирную осень перед Великой Отечественной войной. Третьей большой войной за нашу жизнь…
Она отвела лицо от зимней неяркой зари, посмотрела на фотографию веселого человека в буденовке, опять повернула голову к уходящему дню.
— У нас часто гостил Володя, сын его сестры. Юноша девятнадцати лет, любимец Геннадия Ивановича. Наш ребенок умер… Но дети жили у нас все время, с весны до осени. Мои родственники или его, а иногда и чужие. Началась война — дети разлетелись. Он работал в Наркомате путей сообщения и даже ночевал там. Я оставалась одна. Вокруг рыли траншеи. В конце лета хорошо расцвел новый сорт «Фантазия номер два», с тонкими закрученными лепестками, синими, как сумерки…
Она умолкла, со слабой улыбкой посмотрела мне в лицо и тихо досказала:
— А с войны у нас никто не вернулся. Володю подбили в небе над Берлином. Остальные тоже погибли. Геннадий Иванович уже после победы, на второе мирное лето, работал в саду и упал. Сердце… Я осталась одна…
Она подняла руки, чтобы откинуть с лица седые волосы, и, не донеся до головы, уронила их на колени, и я физически ощутил всю тяжесть этого одиночества. Вечерняя заря померкла; комната печально осветилась снегом. Женщина точно забыла обо мне. Потом тихо дотронулась до моей руки.
— Вы, наверное, хотите увидеть, как я храню зимой георгины? Пойдемте.
Она повела меня в сени, откинула люк в подполье, зажгла лампу. Косо осветилась деревянная лесенка. Мы сошли по ней. Я осмотрелся. Мне показалось, что я попал в маленькое картофелехранилище. На полках доверху лежало что-то похожее на темные старые картофелины. Женщина достала одну.
— Это «Сновидение». Окраска темно-абрикосово-розовая.
Она положила «Сновидение» обратно и пояснила:
— Температуру в хранилище я поддерживаю от 7 до 7 градусов. Можно, конечно, хранить и при одном градусе. Но, боюсь, клубням будет больно. Посмотрите… «Королева садов» — золотистая-золотистая… Рядом «Мадрид» — оранжевый, точно язык огня, красивый и сильный. А вот это «Фантазия номер два»… Высота стебля полтора метра, выведен Геннадием Ивановичем. Клубни надо осматривать часто, — строго советовала женщина, вводя меня в науку о цветах. — Подсыхающие обрызгивать водой. Вот на верхней полке, рядом с вами, почти увял в декабре. А теперь свеж…
Я посмотрел на темный могучий клубень, похожий на тяжелый ком земли, и меня точно обожгло — на узкой дощечке, куда заносится название сорта, было отчетливо выведено химическим карандашом: «Воспоминание о Петрусевиче».
— Это тот самый, — сказала она, — с красками московского неба. Геннадий Иванович не успел вывести его. И у меня долго ничего не получалось, много лет, и вот, говорят, вышло. Жаль, что вы не можете увидеть. Надо, чтобы было много-много георгинов в одном месте. И тогда издали кажется, что на землю легла радуга…
— Я видел это. На Дальнем Востоке.
— Да? — обрадовалась женщина. — На Южном Сахалине цветут тоже наши георгины. И в Сибири… У меня есть хороший сорт, устойчивый к заморозкам — «Желанный». С белыми пушистыми соцветиями.
— Тоже ваш?
— Мой последний. Вот… — Она поднесла к моему лицу маленький вытянутый изящный клубень и опять заговорила строго, о деле: — Выкапывать георгины при первых заморозках лучше вдвоем, если это возможно. Еще клубень пораните…
Мы поднялись, оделись, вышли. Было морозно и тихо.
— Дайте, пожалуйста, совет, — попросила женщина. — Я бы хотела послать в Америку один новый сорт. Это возможно?
— Мне их законы неизвестны. А зачем это вам?
— Америка — родина георгинов. Они попали в Россию давным-давно и совершенно не были похожи на теперешние. Были они наподобие наших ромашек, даже, может быть, беднее… А ведь это же замечательно — вернуться к себе домой красивей, чем ты ушел!
Подул холодный ветер, неся снежную пыль. Женщина заслонила лицо рукавом и, тяжело шагая рядом со мной, сказала:
— Теперь уже недолго ждать весны. Сад оживет…
Мы подошли к калитке, я попрощался. Она задержала меня.
— Вы хотели услышать те стихи. Я их помню. Единственные стихи, которые я помню в мои шестьдесят два года. Вот они… — И она вздохнула.
Розы, осенние розы
Мне снятся на каждом шагу.
Сквозь мглу, и огни, и морозы
На белом на легком снегу…
— Это Александр Блок. Его любимый поэт. Он читал их в наш первый вечер, в ноябре 1922 года.
Я ушел. Дорога шла под уклон. На повороте я обернулся. Шарлотта Ивановна все еще стояла у калитки, ветер дул ей в лицо. Мне показалось, что она стоит на мосту — высоком мосту, соединившем навсегда две человеческие жизни.
С того дня я стал читать литературу о георгинах в поисках имени Г. И. Петрусевича. Мне посчастливилось больше, чем я ожидал. Я нашел книжку, написанную им самим. Она была издана тотчас же после Великой Отечественной войны, на ней лежит суровая печать середины сороковых годов: шероховатая бумага, ничтожен тираж — и все-таки она о георгинах! Эта книжка содержит обстоятельные агрономические пояснения и рекомендации, точные и красочные описания многих сортов, ряд мыслей. Мне особенно понравилась одна — о том, что селекционер-оригинатор лишь тогда добьется большого успеха в работе над новым сортом, когда начнет думать не о маленьком участке перед домом, а о всей земле, как о бескрайнем молодом саде.
Я читал книжку, написанную Г. И. Петрусевичем в конце жизни, и из тумана лет — сквозь мглу, и огни, и морозы — мне улыбался молодой человек в буденовке с веселым и жестким лицом. И с его улыбкой книга делалась человечной и мудрой даже в самых обыкновенных советах садоводам — о том, например, что не надо срезать соцветия, когда они покрыты росой.
II
После появления в печати очерка «Георгины» Шарлотта Ивановна Петрусевич получила около пятисот писем — из Карелии, Закарпатья, Киргизии, Якутии… Порой на конвертах мелькали названия вовсе не знакомых ей маленьких городов: Хуст, Бобрка, Усть-Кут… И песенные имена деревень: Веселые Звоны, Ключи, Белые Камни…