Изменения, которых по старым ритмам развития техники хватило бы на десятилетия, сгустились в месяцы, в дни. Новый этот ритм и наполняет человека ощущением неведомых ранее фантастических возможностей жизни.
Сумел ли я объяснить убедительно, почему смог написать только штрихик портретам? Если мне удалось очертить в этих штрихах хотя бы некоторые особенности непрерывного движения моей «натуры», читатель, надеюсь, извинит меня за то, что я не дал ему законченных портретов.
Понимаю, что в достаточной степени банально сопоставлять завод с самолетом или подводной лодкой, но посредством подобных репортерских метафор мне легче передать странное и сложное чувство, испытанное мною в этом новом для меня мире: оно похоже на тоску по земле, которую обычно отчетливо ощущают в долгом полете или рискованном плавании.
Мне хотелось бы разобраться в этом чувстве. Удастся ли?
Вот и сейчас пишу и испытываю это сложное чувство, похожее на тоску, крепнущую час от часу в долгом полете или в большом плавании, несмотря на радость и новизну впечатлений, — тоску по непотрясаемо-твердой тысячелетней земле…
Георгины
I
Осенью на выставке цветов я увидел немолодую женщину с лицом сосредоточенным и печальным. В темном старомодном платье она сидела перед стендом с георгинами и выглядела чужой среди осеннего великолепия красок и радостного оживления толпы. Удивляло несоответствие между ее сожженными солнцем, разбитыми, в грубых узлах вен руками старой крестьянки и тонким лицом умной, и доброй учительницы.
Я ушел с выставки и все думал об этом лице. Была в нем та глубина, когда хочется подойти к человеку, пусть незнакомому, и, забыв все условности, попросить: расскажите историю вашей жизни.
Я опять пошел на выставку. Женщина сидела на том же месте, перед стендом с георгинами. Я подошел к ней.
— У вас удивительные цветы.
— Спасибо, — поблагодарила она. И оживленно взглянула мне в лицо. — Вы не из Сибири, товарищ?
— Нет.
— Я жду одного человека из Сибири, — объяснила она. И, заметив, что я рассматриваю георгины, сказала: — В саду они лучше, чем на выставке.
— А можно увидеть ваш сад?
— Пожалуйста! Запишите мой адрес… Я буду вас ждать.
Через два дня по заданию редакции я вылетел на стройку Иркутской ГЭС и вернулся в начале зимы. Сады Подмосковья лежали под снегом. Наплывали новые дела, волнения, лица. И адрес, записанный на осенней выставке цветов: «Платформа Ильинская. Первомайская, 23. Шарлотта Ивановна», был забыт.
Жизнь напомнила мне о нем через много месяцев на берегу Тихого океана, за полмира от игрушечной подмосковной платформы. Я был в детдоме «морских сирот», и молодая воспитательница, дочь моряка, погибшего во время войны, показывала мне сад, посаженный ее питомцами. Стояла поздняя осень, сад был устлан листвой, она падала, освещая все вокруг сухим желтым блеском. И, побеждая этот блеск, свежо и ярко, всеми цветами радуги пылали георгины.
— Дети хотят, чтобы из сада как можно дольше не уходило лето, — сказала моя спутница. — Георгины — самые поздние цветы. Мы получили их из Москвы от одной женщины…
Странно цветы называть могучими. Но это именно то слово, которое определяло мое впечатление от высоких — почти в человеческий рост — георгинов с великолепными глубокими чашами соцветий. Игра их красок напоминала радугу или заход солнца. Мне показалось, что однажды я уже это видел.
— Не помните, — обратился я к девушке, — та женщина из Москвы живет не на станции Ильинская?
— Не помню, — ответила она. — У нее был директор. Подождите до послезавтра, он вернется из лесничества…
Директора я не дождался, и все же из детдома уехал с убеждением, что подарила георгины «морским сиротам» она, женщина с выставки в темном платье.
В Москву я вернулся опять зимой. И на второй день поехал на станцию Ильинская. Поселок был занесен снегом. Белым-бело, туманно и тихо. На Первомайской улице я нашел нужный номер, позвонил у калитки. Из маленького домика вышла женщина, закутанная в платок, медленно подошла к изгороди. Это была она.
— Вы меня извините, — начал я, чувствуя смущение. — Вы обещали мне показать ваш сад. Помните, на выставке вы сидели у георгинов…
— Показать сад? — переспросила она. Потом посмотрела на меня испытующе, точно сомневаясь в чем-то. И наконец сказала: — Ну что ж, если вы увидите… если сумеете увидеть…
В снегу стояли старые сосны, маленькие незнакомые мне деревца выглядывали из сугробов.
— Сад, — повторила она и повела меня по еле видной заснеженной дорожке вдоль изгороди. — Ну, смотрите. Это сирень, много сирени, темная перемешана с белой. Но сирень потом. Первыми расцветают нарциссы… — Мы вернулись назад. — Вот… За ними — пионы. Весна входит в сад и идет к дому. Как мы с вами сейчас. За пионами — белые лилии. И вот уже лето! Распускаются ирисы, жасмин. Полсада цветет. — Она широко показала вокруг себя рукой в старой мужской меховой варежке. — Остановимся с вами у роз. Дальше уже идет по саду осень. Флоксы, гортензии. Ступайте за мной. Георгины… Много георгинов. Это красиво, как костер. У нас в саду более ста сортов. Во время войны все вокруг, сады и даже улицы, было перекопано на картошку и лук. Мы тоже устроили маленький огород, между лилиями и пионами. Но эта осенняя часть сада осталась неприкосновенной. В самый голодный сорок второй год мы сажали в ней только георгины. Он не хотел, чтобы был перерыв в работе над новым сортом «Фантазия номер три»…
— Кто он?
— Геннадий Иванович Петрусевич. Мой муж… Вот мы с вами и дошли до самой поздней осени. Там, за домом, яблони, вишня, орех. Вы не замерзли?
Мы обогнули домик, вошли в него. В единственной жилой, бедно обставленной комнате с окнами на заходящее солнце я подумал: это маленькое жилище посреди чудесного сада занимает последнее место в заботах хозяев. Над полками с книгами по садоводству висел пожелтелый портрет молодого человека в буденовке, кавалерийской шинели, сапогах. Он был заснят фотографом сидя, высоко поднял голову, одна нога занесена назад, вторая выставлена напряженно, точно шагал человек по земле и вот опустился на венский стул, почти не меняя положения тела. Стоит ли? Через минуту опять шагать. Дорожное выражение лежало отчетливо и на его худом с острыми скулами лице, веселом и жестком.
— Это он, — сказала женщина. — Я вижу, вы даже не слышали о нем… Он вывел замечательные сорта. И назвал их «Фантазиями». Белые лохматые георгины, большие, как человеческое лицо.
— Он ботаник?
— Нет, — ответила женщина. — Он инженер, строил железные дороги. А в молодости семь лет воевал. Сначала в армии генерала Брусилова, потом в Конной армии Семена Михайловича Буденного. Цветами он занимался, как говорят, для души. Вы садитесь.
Мы сели. Я посмотрел на хозяйку, на ее старое лицо, темное от солнца даже зимой, и подумал: наверное, она внесла в его жизнь сад, сирень, георгины. И я высказал ей это.
— Вы ничего не понимаете, — ответила она. И, точно извиняясь за нечаянную резкость, начала тихо и мягко: — Я работала секретаршей. Стучала на машинке и подшивала бумаги. Бедно жила. Я не о деньгах говорю. Вечерами ходила на фильмы с участием Веры Холодной. Однажды в кино не попала, пошла на вечер поэтов. И там познакомилась с ним. Он был еще в военном, но называл себя в шутку вечным студентом Петербургского политехнического института… Помните чеховскую «Душечку»? — Женщина улыбнулась. — Раньше я не задумывалась о том, интересно ли строить железные дороги. А сейчас для меня не было ничего в мире замечательнее этого дела. Хотя мы и не строили, а только мечтали об этом — был нэп. Днем он бегал в поисках работы, а вечером мы раскладывали на столе географическую карту и строили железные дороги. Он вел их по пустыням и в горах. Особенно любил тоннели и мосты. Вот и я с ним будто бы поднялась на высокий мост, видно далеко, и чуть кружится голова. В общем «советская душечка», как он смеялся… Потом мы уложили наш единственный чемодан и уехали строить железную дорогу не в мечтах, а на самом деле. Она шла по торфоразработкам, обыкновенная узкоколейка, вокруг лежали болота. В жизни я не видела мест более унылых! Там, на торфоразработках, одна женщина выращивала в комнате цветы, но я не думаю, что все началось с них… Хотя раньше он никогда не заговаривал со мной об этом. За исключением одного раза, в самый первый наш вечер. Но то были стихи…