И не знает никто о том, что проносящийся мимо дилижанс везет в себе будущего Искупителя.

Может быть, и не узнают. Схватят нас османцы, перехватят в пути агенты Державы, выведет Фарид на руссийских шпионов – вот и все. Даже сына своего не уберег Бог… что ж говорить о приемном.

Я посмотрел на Маркуса – он не спал. Зато все остальные дремали в ожидании гостиницы.

– Марк…

Мальчик вопросительно посмотрел на меня.

– Марк, – спросил я, – тебе никогда не казалось, что все в этом мире тщетно?

Он размышлял секунду, потом головой покачал.

– Вон гляди. – Я взглядом указал в окно. – Видишь крестьянина?

Османский крестьянин стоял на поле, мимо которого мы проезжали. Видно, проезд богатого дилижанса стал для него поводом отдохнуть – он выпрямился, оперся не то о палку, не то о лопату, которую держал в руках. И провожал нас долгим спокойным взглядом, не равнодушным, но и не любопытным. Так смотрят на проносящиеся в небе облака.

– Вижу, – сказал Маркус.

– Ведь ничего не изменится, Марк, – пояснил я. – Совсем ничего. Ты станешь выше всех царей земных. Ты дашь каждому Слово. Но все равно кто-то будет возделывать это поле. Будет стоять поздним холодным вечером, босой и в грязной одежде… или пусть даже он наденет меховой кожушок и кожаные сапоги, пусть лопата в его руках станет железной, а не деревянной…

– Разве этого мало, Ильмар? – тихо спросил Маркус. – Если этот крестьянин будет сыт и тепло одет? Знаешь, я первый раз почувствовал голод этим летом. Когда убежал из Версаля. А раньше – не знал. Голод – это не когда набегаешься за день, но лень пойти к кухаркам…

– Вот это я знаю, поверь. Но…

– Я когда-то нойоном Кропоткиным зачитывался, – горячо сказал Марк. – Все думал, как можно добиться справедливости в мире. Даже считал однажды… правда! Сколько у какого барона или графа железа, сколько в державных запасах… Сколько на каждого придется, если разделить поровну. Ничего хорошего не выходило. Это оттого, что мир наш беден.

– Но все равно кто-то останется беден, а кто-то – богат. И этот крестьянин будет смотреть на проносящийся мимо дилижанс или железную машину на паровой тяге, вроде тех, в Миракулюсе.

– Ну и что? Зато его дети будут учиться в школе. И если Господь дал им достаточно ума, то смогут стать ремесленниками или торговцами, пойти в армию или во флот. А их дети могут стать аристократами.

Я досадливо поморщился.

– Да я не о том, Марк. Не об идейках сумасброда Энгельса. Кто же против того, чтобы всякий честный человек был сыт и крышу над головой имел. Ты уж мне поверь, все равно останутся любители чужого добра, останутся дураки и лодыри… но не о них речь. Марк, представь… вот все это уже достигнуто! Что дальше?

– Разве этого мало? – вновь спросил Маркус упрямо. Но я смотрел на него, не отводя глаз, и он смешался. Потом все ж таки тряхнул головой и начал: – Если исчезнет на земле бедность, то люди станут жить по заповедям Божьим. Не воруя, не убивая…

– Жены ближнего своего не желая… – скрипуче сказал Жан. Лекарь, оказывается, уже не спал.

Маркус чуть покраснел, но продолжил упрямо:

– Справедливые и суровые законы искоренят грехи.

– Маркус, законы и сейчас строги, – сказал я. – Никого закон не остановит. И про адские льды все знают. И про то, что, если станут жить по заповедям, наступит на земле рай и железный век…

Внезапно, своим навечно сиплым голосом заговорил Йенс:

– Много ли надо человеку для счастья? Иногда сырая комната близ тюремных застенков – то место, где чувствуешь себя счастливым.

– Мне жаль, что так вышло, Йенс, – сказал я.

Но монах досадливо мотнул головой:

– Я не виню тебя, Ильмар. – Он наморщил лоб, ловя ускользающую мысль. – Я говорю, что счастье может быть и в бедности. И в смирении. И в раскаянии.

Йенс протянул руку, взял Маркуса за подбородок, разворачивая к себе. Без грубости, но и без того пиетета, что вчера.

– Мне кажется, ты хороший мальчик, – сказал он. – И я вот что думаю. Господь нас создал не как игрушку себе. Не для того, чтобы мы его восхваляли. И не для наказаний и горестей. Человек рождается для счастья, мальчик. Пусть я всего лишь нищий монах… нарушавший обеты, а потом пошедший против самой Церкви. Но бывали дни, когда я был счастлив. Когда знал, что я – любимейший из детей Божьих, что мир этот создан для меня, что когда я смеюсь – улыбается небо. Вовсе не важно было, что у меня пусто в животе, а спина болит от плетей. И я знаю, каждый человек хоть раз, но чувствовал это!

Он обвел нас суровым взглядом, будто ждал возражений. Но все молчали. Все что-то вспоминали. И я – тоже. Из дальнего прошлого. Как падал, кружась, первый снег на желтые листья, как шел я по опушке леса, и на душе было звонко и чисто, в руках своих я отогревал чужие ладошки, а стоило посмотреть вверх – и улыбалось светящееся зимнее небо. Я не могу даже припомнить, где и когда это было, не помню имени девушки, что шла рядом, и едва помню ее лицо…

Но я помню, как из ночного неба, в свете полной луны, падал хлопьями белый снег. И я помню, как улыбалось мне небо.

Разве была тогда во мне хоть капля горькой тоски и мысли о тщете жизни?

– Я прошу тебя, мальчик, – сказал Йенс. – Стань настоящим Искупителем. Сделай так, чтобы мы знали любовь и любили в ответ. Не ведаю как, но сделай это.

И в тесной кабинке мчащегося дилижанса этот неповоротливый, некрасивый, изломанный жизнью человек опустился на колени, целуя руку Маркуса.

«Не говори ничего! – взмолился я мысленно. – Не надо слов! Не давай ему обещаний, не клянись…»

– Я сделаю все, Йенс, – прошептал Маркус. – Все что смогу…

Йенс все стоял перед ним на коленях, держа за руку. Ждал чего-то. Я тоже присел перед ним, заглянул в глаза.

– Йенс… вставай, Йенс.

Монах тяжело поднялся, все еще не отрывая глаз от Маркуса.

Сквозь окно донеслось хлопанье кнутов – кучер, перемежая удары руганью, отгонял с дороги дурную собаку, привязавшуюся к дилижансу. Мы въезжали в село.

К полудню следующего дня дилижанс остановился в Крайове.

Спокойнее всего было бы продолжить путь в Иудею вместе с остальными паломниками. Они уже договаривались с местными возчиками, что должны были везти их до самого Стамбула, а уж оттуда, морем, в Иудею.

Но нам надо было ждать товарищей. К тому же без документов ни я, ни Маркус о свободном проезде и мечтать не могли.

Мы постояли во дворе караван-сарая, разглядывая османские дилижансы. Впечатление странное – никаких закрытых кабинок для уединения, окна незастекленные, так что вся дорожная пыль будет лететь на путешественников, на крыше столько скамеек, что удивительно – как не проламывается.

– Дороги плохие, – предположила Хелен. – Часто приходится толкать дилижанс на подъемах, вот и нужно побольше пассажиров третьего класса.

– Страна беднее, вот и вся разгадка, – скептически заметил лекарь.

Возчики, льстиво улыбаясь, бродили среди паломников. Хватали нас за рукава, заглядывали в глаза, на ломаном державном предлагали довезти быстро и дешево. Дилижансы отсюда шли не только в Стамбул, но и дальше, по всей Империи. Когда смуглый и юркий кучер начал уговаривать Жана отправиться в Багдад, «большой город, славный город!», я едва удержался от смеха.

Барон Жан Багдадский выдержал напор стоически. Видно, успел привыкнуть к своему насмешливому титулу. В итоге тот же самый кучер, что собирался гнать дилижанс в Багдад, позвал своего приятеля, который на старой двуколке повез нас к отелю «Каддеши», где останавливались в большинстве своем иностранцы.

Крайова – город небольшой, но все-таки город. Козы и коровы по улицам не бродили, и даже дороги в большинстве своем были мощеные и немножко прибранные. На нас особо не косились – здесь останавливалось много паломников и торговцев – и из Паннонии следующих, и из Хорватии. Говорят, что встречались здесь и самые непримиримые из гайдуков, ушедших после разгрома через границу и нашедших пристанище в Османской империи. Но следили за ними власти строго, и на бывших соотечественников они не покушались, как бы им того ни хотелось.