Я споткнулся и схватился за Антуана, чтобы не упасть.

– Совсем я тебя уморил? – спросил летун.

– Нет, Антуан.

Я боялся посмотреть ему в глаза. Оторвать взгляд от пыльной дороги, которой, быть может, ступал и сам Искупитель.

– На меня порой находит. – Антуан засмеялся. – Наш добрый лекарь уже полвека насмешничает над страстью вещать, но, видно, это неистребимо.

– Спасибо тебе, – сказал я.

Маркус, чей ослик трусил впереди, оглянулся.

Мальчик, желающий счастья для всех, ободряюще кивнул нам.

Я улыбнулся ему в ответ.

А потом огляделся – будто впервые. Будто шел до того с завязанными глазами, как в каменных катакомбах Урбиса перед встречей с Пасынком Божьим.

Прозрачная голубизна – шатер неба над головой. Колышущееся марево – недостижимый горизонт перед глазами. Сухая холмистая равнина, пыльная дорога – под ногами.

Тысячи лет.

Люди, тянущие плуг. Люди, строящие дома. Люди, растящие детей.

Люди, несущие меч. Люди, жгущие города. Люди, ведущие рабов.

Что нам надо – радости или счастья?

Солнце клонилось к закату, когда Маркус стал нервничать.

Наверное, это заметили не все. На первый взгляд, наоборот, чудилось, будто мальчик задремал, вцепившись в нехитрую упряжь ослика, лишь иногда вздрагивал, просыпаясь. Но мне почему-то казалось, будто это не сон.

Дорога все сильнее и сильнее забирала в гору, в холмы. Конечно, не такие это кручи, как в Альпах или китайском Тянь-Шане, но нет ничего более выматывающего, чем долгий и медленный путь вверх. Кажется, будто вытягивают все жилы – с каждым шагом, с каждым вдохом.

Налево – пустыня, долгий пологий откос, лишь на горизонте видна зелень садов. Направо – крутой холм, поросший чахлым кустарником и редкими деревцами, с единственной тропкой, вьющейся вверх по склону.

Маркус очнулся, когда мы проходили мимо тропки. Вскинул голову. Дернул уздечку, останавливая монотонно бредущего ослика. И оглянулся.

Посмотрели назад и мы.

На дороге клубилась пыль. Пока еще вдалеке, не меньше чем в часе ходьбы… для пешего.

– Надо спешить, – сказал Жерар. Провел ладонью по запыленному лицу, горько улыбнулся. – Надо спешить…

– Не надо. – Маркус неловко спрыгнул с осла. Пошатнулся на затекших ногах.

– Это погоня, – терпеливо, будто неразумному ребенку, разъяснил Жерар. – Это не может быть ничем, кроме погони.

– Всадники, три-четыре десятка, – подтвердил Фарид. – Вероятно, вперед выслали дозор на самых свежих конях.

– Они опоздали. – Взгляд Маркуса оторвался от преследователей. – Здесь.

Вслед за ним мы посмотрели на склон. На вьющуюся тропу, запущенную и заросшую, ведущую на самый верх холма.

– Что здесь? – тихо спросил Жерар, разом утратив всю уверенность.

– Здесь Искупитель решал свою судьбу.

– Это было не здесь, согласно священному преданию… – Жерар замолчал. Маркус улыбнулся и покачал головой.

Первым с ослика слез Антуан. За ним остальные. В гору усталые животные уже не пошли бы.

– Ты уверен? – спросил Жан. – Маркус, во имя Искупителя, ты…

Он замолк, сам сообразив неуместность этих слов.

И мы пошли по тропе.

Наверное, ею все же ходили. Может быть, раз в месяц, а может быть, раз в год – терпеливо поправляя осыпающиеся камни, обрывая упрямый кустарник, укрепляя склоны там, где это было необходимо.

Луи без всяких разговоров взялся помогать Антуану. Жерар, так же молчаливо, вел под руку Жана. Остальные шли сами, даже Луиза без жалоб и причитаний шла в гору. А пыльный след на дороге все приближался, уже можно было разглядеть силуэты всадников. Примерно у половины тускло блестели серые чешуйчатые доспехи, у остальных пестрела в лучах заходящего солнца яркая гренадерская форма.

– Семецкий полк, – выдохнул Фарид, останавливаясь на минуту. Поднес к губам фляжку – и досадливо бросил вниз. Там уже не осталось ни капли, а любой вес становился нестерпимым бременем. – Самые преданные ханские нукеры, их еще вечно живыми зовут…

Мы были на середине подъема, когда взмыленные кони остановились у подножия холма. Фигуры преследователей заблестели парными бликами – почти у всех были бинокли.

Арнольд остановился, с утробным ревом выворотил из склона слабый камень и выкатил на тропу. Остановился, выжидая.

Всадники сдвинулись от тропы. Поняли намек.

– Не надо, – остановил Арнольда Маркус. – Нам еще спускаться!

– Пусть подумают, хотят ли подняться! – осклабился Арнольд. Но обвал начинать не стал, так и оставил камень угрожающе висеть на тропинке.

Большая часть всадников спешилась у начала тропы. А две маленькие группы поскакали вдоль подножия, выискивая, нет ли иных путей для спуска. Я заметил, что в каждом отряде было ровное число гренадеров и преторианцев – временные союзники друг другу не доверяли.

– Идемте… – сказал Антуан. Он тяжело дышал, упирая руки в бока, но ему не меньше нашего хотелось узнать, что же ждет наверху.

Когда мы закончили подъем, пылила уже вся дорога. Отставшее войско догоняло свой авангард. Не меньше четырех-пяти сотен собрались, чтобы схватить дюжину беглецов.

Но мы на них почти не смотрели.

Вершина холма была плоской, сглаженной то ли ветрами, то ли человеческими руками, словно стол. Каменистый пятачок, пятьдесят на пятьдесят шагов, не больше. Здесь росла трава – почти иссохшая, но живая, неведомо как находящая живительную влагу в этом жарком краю. А посредине стояло древнее здание из обломков камня. Я назвал бы его хижиной, но никто не строит хижин на вершине горы. Часовня, или очень маленький храм – сложенный в незапамятные времена, с пустыми окнами, с крышей из окаменевшего кедра… сколько же нужно было сил, чтобы поднять в гору по единственной тропе эти бревна… Почему-то я знал – их несли на руках.

Не на Слове.

Жерар первым, будто сомнамбула пошел вперед. Склонился, входя в низкий дверной проем. И опустился на колени.

Один за другим мои спутники входили в горный храм.

Последним вошел Маркус – и они расступились, прижались к стенам, вбирая его в центр.

Я остался стоять у обрыва.

Копилось внизу людское море. Расседлывали коней, расступались, образуя два лагеря. Преторианцы и гренадеры, у которых была общая цель, но разная к ней дорога.

Закрыв глаза, раскинув руки, я стоял у обрыва, слушал ветер и вспоминал.

Чего же тебе не хватило в те долгие дни, что провел ты на вершине холма, глядя на иссушенную землю, не укрываясь от зноя и не утоляя голод, смиряя слабую плоть и слушая голоса, вечно звучащие в нас?

Ты был полон любви. Но любовь слепа, если ты закрываешь глаза. Любовь нетерпелива, она жаждет радости, а не счастья.

Ты был полон добра. Но твоя доброта не станет добротой для всех, если ты не сможешь ею поделиться. Доброта беспомощна, не встречая ответа.

Ты был полон сил. Но сила нужна, чтобы собирать урожай, сеятелю нужно терпение. Сила губит, когда ты бьешь по пустоте, стоя на краю обрыва.

Ты построил очень большую хижину. Но может быть, надо было подумать о доме?

Ты сказал «не поднимите отныне друг на друга смертоносного железа». Но убивать можно не только железом, годится и бронза, и удавка, и голые руки. Ты сказал «даже дюжину кто положит, все равно передо мной чист, если чистосердечно раскается». Но не о раскаянии мы услышали, только о дюжине.

Когда ты уходил навсегда, вытесывал и вкапывал в землю столб, сам себя вязал путами под ошеломленными взглядами одиннадцати и одного верных – о чем ты думал?

О тех одиннадцати, что не пошли с тобой в Рим?

Об одном, кто сказал: «Не Бога я вижу перед собой, а нового цезаря»?

О том, что нет и не будет Рая, а только ледяные адские равнины – где час за часом копятся богатства земного мира? Холодные и безжизненные берега короткой человеческой жизни, над которой властен не дух, а плоть.

О том, что однажды ты расслышал голос, но не понял того, что было сказано?

– Ильмар…

Темно.