Она дрожала; сердце ее громко и часто билось. Восхищенный патетичностью ее вульгарной позы, старый театрал Бротто подумал, что мадемуазель Рокур могла бы извлечь из этого зрелища кое-какую пользу для себя.
Девушка говорила прерывающимся голосом, понижая его до шепота из опасения, что ее услышат прохожие:
– Уведите меня, гражданин, спрячьте меня, умоляю вас! Они у меня в спальне, на улице Фроманто. Пока они подымались по лестнице, я укрылась у Флоры, моей соседки, а потом выпрыгнула из окна на улицу и повредила себе при этом ногу… Они гонятся за мной; они хотят засадить меня в тюрьму и казнить… На прошлой неделе они казнили Виржини.
Бротто сообразил, что она говорила о делегатах Революционного комитета секции или о комиссарах Комитета общественной безопасности. Коммуна имела в ту пору добродетельного прокурора, гражданина Шометта, преследовавшего публичных женщин как самых опасных врагов республики. Он хотел очистить нравы. Правду сказать, девицы из Пале-Эгалите были неважные патриотки. Они сожалели о старом порядке и не всегда скрывали это. Некоторых из них уже гильотинировали как заговорщиц, и их трагическая судьба побудила многих им подобных последовать их примеру.
Гражданин Бротто спросил у девушки, чем вызвала она приказ об аресте.
Она поклялась, что ничего не знает, что ей не в чем себя упрекнуть.
– В таком случае, дитя мое, – сказал Бротто, – ты вне подозрений: тебе нечего бояться. Иди спать и оставь меня в покое.
Тогда она призналась во всем:
– Я сорвала с себя кокарду и крикнула: «Да здравствует король!»
Он пошел с ней вдоль пустынных набережных. Повиснув у него на руке, она рассказывала:
– И не так уж я его люблю, короля-то; вы, конечно, понимаете, что я его никогда и не видала, и, быть может, он мало чем отличался от других людей. Но эти злы. Они жестоко обращаются с бедными девушками. Они меня мучат, притесняют и оскорбляют всеми способами; они хотят помешать мне заниматься моим ремеслом. У меня ведь нет другого. Можете мне поверить, что, будь у меня другое, я бы не занималась этим… Чего они хотят? Они бесчеловечно преследуют слабых и беззащитных – молочника, угольщика, водоноса, прачку. Они успокоятся только тогда, когда восстановят против себя весь бедный люд.
Он посмотрел на нее: она показалась ему совсем ребенком. Ей уже не было страшно. Она теперь улыбалась и, слегка прихрамывая, шла рядом. Он спросил, как ее зовут. Она ответила, что ее имя Атенаис и что ей шестнадцать лет.
Бротто предложил отвезти ее, куда она хочет. Она никого не знала в Париже, но у нее в Палезо была тетка-служанка, которая, может быть, приютит ее у себя.
Бротто принял решение,
– Пойдем, дитя мое, – сказал он. И, взяв ее под руку, повел к себе.
В мансарде он застал отца Лонгмара за чтением требника.
Он указал ему на Атенаис, которую держал за руку:
– Отец мой, это девушка с улицы Фроманто; она крикнула: «Да здравствует король!» Революционная полиция гонится за ней по пятам. Ей негде преклонить голову. Вы разрешите ей переночевать здесь?
Отец Лонгмар захлопнул требник.
– Если я вас хорошо понял, – сказал он, – вы меня спрашиваете, сударь, может ли эта молодая девушка, которой так же, как и мне, угрожает арест, ради своего временного спасения провести ночь в одной комнате со мной?
– Да, отец мой.
– На каком же основании я мог бы противиться этому? Разве я уверен, что я лучше ее, чтобы считать себя оскорбленным ее присутствием?
Он расположился на ночь в старом колченогом кресле, уверяя, что прекрасно выспится в нем. Атенаис легла на матрац. Бротто растянулся на соломенном тюфяке и задул свечу.
На колокольнях отзванивали часы и половины. Бротто не спал и прислушивался к дыханию монаха, смешивавшемуся с дыханием девушки. Взошла луна, образ и свидетельница его былых любовных утех, и ее серебряный луч, проникнув в мансарду, осветил белокурые волосы, золотистые ресницы, тонкий нос и круглый пунцовый рот Атенаис, спавшей, сжав кулачки.
«Вот, – подумал он, – страшный враг республики!»
Когда Атенаис проснулась, было уже совсем светло. Монах ушел. Бротто у оконца читал Лукреция и учился у латинской музы жить без страха и без желаний. Однако его одолевали и сожаления и тревоги.
Открыв глаза, Атенаис с удивлением заметила у себя над головой голые балки чердака. Но потом вспомнила все, улыбнулась своему спасителю и, ласкаясь, протянула ему свои прелестные грязные ручки.
Приподнявшись на ложе, она указала пальцем на ветхое кресло, в котором провел ночь монах.
– Он ушел?.. Как, по-вашему, он не донесет на меня?
– Нет, дитя мое. Трудно найти более порядочного человека, чем этот старый безумец.
Атенаис спросила, в чем проявляется безумие старика.
Когда же Бротто сказал ей, что он «смешан на религии, она с серьезным видом стала укорять его, зачем он так говорит, и заявила, что люди без религии хуже скотов; что же касается ее, она часто молится богу в надежде, что он простит ей все грехи и по великой милости своей примет ее в лоно свое.
Заметив в руках у Бротто книгу, она решила, что это требник.
– Вот видите, – воскликнула она, – и вы тоже молитесь богу! Господь вознаградит вас за все, что вы сделали для меня.
Бротто ответил, что эта книга не требник и что она написана в то время, когда никаких треб еще не существовало; тогда она подумала, что это сонник, и спросила, нет лив нем объяснения странному сну, который она видела этой ночью. Она не умела читать и понаслышке знала только эти два рода сочинений.
Бротто ответил, что книга эта объясняет только жизненный сон. Найдя ответ непонятным, красотка отказалась от мысли постигнуть его и окунула кончик носа в глиняную чашку, заменявшую Бротто серебряные тазы, которыми он прежде пользовался. Затем она тщательно и чрезвычайно деловито стала приводить в порядок свою прическу перед зеркальцем для бритья, принадлежавшим ее хозяину. Запрокинув белые руки над головой, она роняла время от времени несколько слов.
– По-моему, вы когда-то были богаты.
– Откуда ты это взяла?
– Сама не знаю. Но вы были богаты, и вы аристократ, я в этом уверена.
Она вынула из кармана серебряную иконку божьей матери в круглой оправе из слоновой кости, кусочек сахару, нитки, ножницы, огниво, два-три игольника и, отобрав то, что было ей нужно, принялась зашивать юбку, порванную в нескольких местах.
– Ради собственной безопасности, дитя мое, приколите вот это себе к чепцу! – сказал Бротто, протягивая ей трехцветную кокарду.
– Охотно сделаю это, сударь, – ответила она, – но это будет из любви к вам, а не из любви к нации.
Одевшись и тщательно прихорошившись, она взялась обеими руками за юбку' и, как учили ее этому в деревне, сделала Бротто реверанс:
– Ваша покорнейшая слуга, сударь.
Она готова была отплатить своему благодетелю любым способом, но находила вполне уместным, что он от нее ничего не требовал и что она ничего не предлагала: ей казалось, что будет очень мило, если они так и расстанутся, соблюдая все правила приличия.
Бротто сунул ей в руку несколько ассигнаций, чтобы она могла добраться в почтовой карете до Палезо. Это была половина его состояния, и, хотя он славился своей щедростью по отношению к женщинам, ни с одной он еще не делился так по-братски всем, что имел.
Она спросила, как его зовут.
– Меня зовут Морис.
Он с сожалением раскрыл перед нею дверь мансарды:
– Прощайте, Атенаис.
Она поцеловала его.
– Господин Морис, если вы когда-нибудь вспомните обо мне, называйте меня Мартой: этим именем меня крестили, этим именем звали в деревне… Прощайте… Благодарю вас… Ваша покорнейшая слуга, господин Морис!
XV
Надо было разгрузить переполненные тюрьмы, надо было судить, – судить, не позволяя себе ни отдыха, ни передышки. Сидя вдоль стен, декорированных дикторскими вязками и красными колпаками, подобно тому как их предшественники заседали среди королевских лилий, члены Революционного трибунала хранили важность и ужасающее спокойствие королевских судей. Общественный обвинитель и его помощники, измученные усталостью, изнуренные бессонницей и водкой, с величайшим усилием стряхивали с себя оцепенение: вконец расшатанное здоровье делало их трагичными. Присяжные, люди, различные по происхождению и по характеру, одни образованные, другие невежественные, подлые или великодушные, кроткие или свирепые, лицемерные или искренние, – все они, перед лицом опасности, угрожавшей отечеству и республике, испытывали или притворялись, будто испытывают одну и ту же тревогу, горят одним и тем же пламенем; все они, жестокие из добродетели или из страха, составляли одно существо, одну глухую, разъяренную голову, одну душу, одного апокалипсического зверя, который, выполняя свое естественное назначение, обильно сеял вокруг себя смерть. Эмоциональные как в снисходительности, так и в беспощадности, они иногда, под влиянием внезапного порыва жалости, со слезами на глазах, оправдывали обвиняемого, которого час назад, осыпав градом насмешек, отправили бы на эшафот. По мере того как они подвигались вперед в осуществлении своей задачи, эти люди все порывистее следовали велениям своего сердца.