– Осталось ещё три неиспытанных, – сказал Дэви. – Как вы думаете, могли бы вы сами проверить схемы развертки?
– Схемы чего?
Дэви снова взглянул на него с тем же непроницаемым выражением.
– Схемы развертки. Помнится, я объяснял вам их в первый день, когда мы начали работать.
– Я, должно быть, плохо слушал, – тихо ответил Ван Эпп.
– А вакуум в электронных трубках?
– Что-что? – снова вырвалось у Ван Эппа прежде, чем он успел спохватиться.
– Ну ладно, давайте проверим одну трубку. Где искровой тестер?
– Искровой тестер?
– Да, искровой тестер.
– Не знаю.
И снова глаза Дэви блеснули из-под нахмуренных бровей и впились в него – так следователь направляет свет лампы на лицо допрашиваемого, чтобы лучше разглядеть, лжет он или нет. Затем Дэви подошел к одному из открытых ящиков и вынул нечто вроде пенала из твердой черной резины размером с электрический фонарик, с конусообразной головкой, из которой торчал тонкий металлический стержень длиною в десять дюймов. С другого конца этого прибора свисали закрученные петлей провода. Дэви положил тестер на стол.
– Включите его, – сказал он. – А я установлю трубку.
Ван Эпп раскрутил провода и вставил вилку в штепсель. Старик осторожно держал прибор в руках, не имея понятия, как он работает и для чего он, и снова пришел в отчаяние от своей беспомощности и невежества.
Пока он возился с прибором, Дэви уже вынул из ящика огромный прозрачный глаз, прикрепил к стойке на рабочем столе и, протянув руку, ждал, пока Ван Эпп передаст ему тестер. Взяв его, он повернул выключатель в нижней части тестера. На конце стержня, торчавшего из верхушки, вспыхнула и зажужжала слабая голубая искорка. Ноздри защекотал острый запах озона.
Дэви молча сделал знак потушить свет.
В наступившей темноте голубая искра, крохотная капелька наэлектризованного воздуха, стала ослепительно яркой. Дэви приблизил стержень к стеклу – искра, похожая на плывущую во тьме звездочку, вдруг превратилась в миниатюрную молнию, ударившую в стенку трубки и с треском пробежавшую светящимся голубым зигзагом по стеклу. Внутри стеклянной оболочки разлилось зеленоватое фосфоресцирующее сияние, жутко освещавшее крохотную, величиной с квадратный дюйм, конструкцию из металлических пластинок и тончайших металлических сеток в сердцевине трубки.
Искра обшаривала стеклянную поверхность в поисках мельчайших отверстий, таких, которые нельзя разглядеть даже в самое сильное увеличительное стекло. Молния, потрескивая, скользила по цилиндрической поверхности. То и дело голубой, тонкий, как паутинка, лучик попадал в какую-нибудь точку металлического держателя и сердито бил в неё, пока рука Дэви, освещенная в темноте синеватым светом, не отдергивала тестер. Вдруг искра пробилась сквозь стеклянную стенку – за миллиметровой толщей стекла сверкнула ярко-зеленая молния. Вся трубка изнутри заполнилась удивительно чистым, светящимся фиолетовым газом. Искра нашла отверстие, а окраска вакуумного промежутка показала, что вакуум упал с миллионной доли атмосферы до тысячной. Дэви тихонько выругался и велел Ван Эппу включить свет.
– Я отмечу это место, – сказал Дэви и мягким красным карандашом начертил маленький кружок на месте невидимого, найденного прибором отверстия. – Пожалуй, можно сразу проверить и остальные. Давайте их сюда по одной.
Тоненькая молнийка обшарила восемь трубок. Выдержали испытание только две.
– Остальными займемся, когда Кен установит стеклодувное оборудование, – сказал Дэви. Он протянул искровой тестер Ван Эппу, чтобы тот положил его на место, и впервые за весь вечер задал старику вопрос, относящийся к нему лично: – Вы когда-нибудь пользовались такими трубками?
– Нет. В мое время не было даже настоящих электронных ламп, – ответил Ван Эпп, не зная, как доказать этому юноше из более интеллектуально развитого мира реальность глубокой старины, существовавшей всего двадцать лет назад. – Мы тогда пользовались прерывателями. Де Форест только ещё получал патенты на свои изобретения, а Лэнгмюр был совсем мальчишкой. То, что вы теперь считаете низким вакуумом, не идет ни в какое сравнение с вакуумом, который считался у нас самым высоким. Ведь времена меняются.
Ван Эпп говорил спокойно и хотел на этом кончить, но долго сдерживаемое волнение вдруг прорвалось, как потом сквозь плотину.
– Теперь всё переменилось! – горячо продолжал он. – А начались эти перемены ещё в ту пору, когда я стал делать первые шаги. Я сам этому способствовал и, естественно, не замечал, что происходит. А за те годы, что я не работаю, мир изменялся ещё быстрее, но как – я даже не знаю! Клянусь, я никогда не думал, что со мной случится такое! – воскликнул он и снова попытался сдержаться, чтобы не наговорить лишнего, но молчание Дэви и выражение его лица было трудно перенести.
Собственно, он ещё ничего и не сказал.
– Помню, я был совсем юнцом, – опять заговорил он, стараясь, чтобы голос его звучал спокойно. – Летом семьдесят шестого года, в адскую жару мы поехали в Филадельфию на столетний юбилей показывать, что у нас есть. Выставка, помню, называлась «Новая эра». И в самом деле это была новая эра! Новые изобретения получали премии; ожидая решения жюри, мы, молодые изобретатели, всей компанией ходили пить кофе с бутербродами: Эдисон, самый старший из нас – ему было двадцать девять лет, – Алекс Белл и Джорджи Вестингауз; мы с Джорджи ровесники, нам было по двадцать три года. Как-то раз сидим мы у стойки в кафе и видим – идет старый Лемюэл Мастерс. Теперь уже не помнят даже его имени, а в те времена он считался лучшим знатоком динамо-машин. Так вот, Мастерс проходил мимо наших экспонатов, потом увидел нас – а мы сидим с таким видом, будто нам сам черт не брат, воображаем, что мы умней всех на свете, и твердо верим, что мы и есть то поколение, которое переделывает мир, где по милости старых слюнтяев царит такая неразбериха. Должно быть, мы показались Мастерсу такими жалкими самонадеянными щенками, что у него сердце облилось кровью. Он подсел к нам и сказал: «Сдается мне, что я зажился на этом свете. Надеюсь, скоро уже я улягусь в могилу. Ради бога, не заживайтесь слишком долго. В тридцать девять лет пустите себе пулю в лоб – это самая лучшая участь!»
Ван Эпп умолк и бросил острый взгляд на Дэви.
– И знаете что? Мы с ним согласились. Видит бог, мы все с ним согласились! И я дал себе клятву: никогда не скажу человеку, который по молодости лет не сможет меня понять, что я зажился на свете. Но, видно, я и в самом деле пережил себя. Только, будь я проклят, я этого не говорю. Не говорю! – закричал старик. – Что-то во мне не хочет сдаваться! Это меня изводит и не дает мне жить! Что это такое? Ведь у меня больше ничего нет. Ни идей, ничего! Пятнадцать лет я не занимаюсь умственной работой, разве только фантазирую, что когда-нибудь мне представится счастливый случай и я буду делать замечательные вещи и расквитаюсь со всеми друзьями, которые всадили мне нож в спину! Но такие фантазии – не работа, не изобретательство – их порождает самая презренная жалость к себе; такие фантазии хуже, чем опиум! Нужно смотреть правде в лицо. Мне следовало бы спокойно отойти, чтобы дать место молодым. Но я не могу. О, черт, – вдруг взорвался он. – Знаете ли вы, что я каждый день схожу с ума от страха? Я так боюсь, что просто дурею. Подумать только – я!
– Вы боитесь? – удивился Дэви. – Чего?
– Вас, будьте вы прокляты! Вас.
– Но почему?
– Не знаю. Клянусь вам, не знаю. – И тут же вспыхнул: – Боюсь, как бы вы не догадались, что я уже ничего не понимаю. Что я уже слишком стар, слишком стар!
Он закрыл лицо руками со вздохом, прозвучавшим, как дикий вскрик.
– Но я не сдамся, – продолжал он тихим сдавленным голосом, не отнимая рук от лица. – Я не могу! Каждый вечер я прихожу сюда учить то, что любой ребенок теперь проходит в школе. Я делаю все упражнения, словно изучаю иностранный язык. Я решаю все задачи; Я учусь. Да, я учусь. И сам себя не узнаю. Разве мне когда-либо нужно было учиться? Если мне случалось услышать что-то новое, я никогда не удивлялся. Мне казалось, будто я это уже знал, но позабыл. Я не узнавал что-то новое, а лишь припоминал. Теперь это всё прошло, мне приходится корпеть над тем, что я когда-то знал, как знаю свое имя. Что-то не позволяет мне махнуть на себя рукой! Но для чего? – гневно спросил он. – Что меня заставляет лезть из кожи вон, чтобы вернуть прежнее – то, чем наделены вы и ваш брат и что связывает вас воедино?