— Но вы же не совершили ничего предосудительного, насколько я знаю!

— Она тоже. Достаточно было того, что она просто не понравилась. Теперь настала моя очередь, и я надеюсь, что дело кончится тем, что обо мне забудут. Мне хорошо здесь... И никогда не было хорошо в Версале.

— Мне казалось, что вам было хорошо и у меня тоже?

— Мадам может в этом не сомневаться. Но с недавних пор я рискую стать для мадам поводом для семейных разногласий. Я не хочу для нее ни малейших неприятностей. Знать, что она испытывает по отношению ко мне дружеское чувство...

— Вы можете сказать, глубокую привязанность...

— Это все, что мне нужно.

Несколько минут спустя герцогиня Елизавета, сопровождаемая поклонами и реверансами всех присутствующих в доме, села в карету.

— Я предпочла бы увезти вас с собой, — вздохнула она, протянув руку Шарлотте. — Завтра мы уезжаем в Фонтенбло.

— И вас это искренне радует, потому что король часто приезжает туда охотиться. Мадам всегда любила Фонтенбло.

— Да, всегда любила. Но на этот раз у меня дурное предчувствие. Боюсь, что охотиться будут на совершенно необычную дичь...

Интуиция, подпитанная смутными слухами, не обманула курфюрстину: в пятницу, 19 октября, в Фонтенбло король, настраиваемый вот уже не один месяц своим духовником, отцом де Лашезом, министром де Лувуа, канцлером Ле Телье, отцом де Лувуа и своей морганатической супругой, подписал отмену Нантского эдикта, подписанного в 1598 году Генрихом IV, и Нимского эдикта[37], разработанного Ришелье и подписанного Людовиком XIII в 1629 году. Новый эдикт, подготовленный в Фонтенбло, начал свое шествие по стране со следующего дня, с воскресенья, и продолжился в понедельник. Де Лувуа пообещал, что за полгода «обратит в католичество» миллион шестьсот тысяч протестантов, и сделал первый шаг к обращению: приказал закрыть все протестантские церкви.

Герцогине Орлеанской было запрещено касаться вопросов религии в своей обширной корреспонденции. Она обходила их на протяжении тринадцати лет и только в мае 1698 года написала своей тете Софии: «Если бы преследование началось на двадцать шесть лет раньше, когда я жила еще в Гейдельберге, вы, милосердное сердце, никогда бы не убедили меня стать католичкой!» Всего несколько строк, но они позволяют понять, что курфюрстина пережила за время гонений на протестантов.

Между тем в окружении короля никто и не заикался об этом важнейшем событии, придворные, как обычно, не касались серьезных тем, а обсуждали свой ближний круг. Де Лувуа вошел в моду, его «авантюру», вопреки надеждам Шарлотты, не забывали. Кто-то старательно заботился об этом, и этим «кем-то» был не кто иной, как шевалье де Лоррен. Он стал называть себя наследником «названого брата», покойного Адемара де Сен-Форжа, и прогуливался под желтеющей сенью Фонтенбло с печатью такой меланхолии на лице, что герцог в конце концов почувствовал беспокойство и даже... укол ревности.

— Черт побери, шевалье! — заговорил он как-то утром, когда они вдвоем прогуливались вокруг пруда с карпами, воспользовавшись солнышком, весьма редким в этом октябре. — Кто бы мог подумать, что бедный де Сен-Форжа занимал такое место в твоем сердце! После его смерти ты стал унылее осеннего дождя.

— Монсеньор, как всегда, преувеличивает, — вздохнул де Лоррен. — Конечно, я любил славного мальчика, он был самым милым и покладистым из наших товарищей, но больше всего я сожалею об обстоятельствах, при которых он нас покинул, заплатив жизнью за сущие пустяки.

— Напрасно ты так говоришь. Что может быть естественнее, чем встать на защиту собственной чести?

— Спору нет, но он взялся защищать ее слишком поздно. Если бы он принял меры, какие должен был бы принять, когда мадам де Монтеспан привела к нам прекрасную Шарлотту в день открытия Зеркальной галереи, он был бы по-прежнему с нами.

— На какие меры ты намекаешь?

— Намекаю? Нет. Я должен был бы их потребовать решительно и категорически. А как иначе? Женщина, которая исчезла на несколько месяцев неизвестно с кем и куда, вдруг появляется с елейным выражением лица, невероятно похорошевшая, и рассказывает совершенно нелепую историю. И ее принимают с распростертыми объятиями, с ней беседуют, ее поздравляют. Сам король дарит ей свое расположение, а наш де Сен-Форжа, ни о чем не беспокоясь, мило улыбается и глупейшим образом присоединяется к тем, кто бурно аплодирует рогам, которые она ему наставила. На деле ее нужно было отправить на несколько месяцев... или лет в отдаленный монастырь, чтобы опомнилась и пришла в себя. В монастыре ее бы научили добропорядочному поведению!

— Ты забыл, что собой представляет это грубое чудовище де Лувуа! Судя по слухам, он совсем потерял голову. Говорят даже, что он до того разбушевался, что досталось его бедной идиотке супруге, и она тут же объявила войну новой фаворитке в охотничьем домике.

— Я ничего не забываю. Если бы де Сен-Форжа рассказал мне обо всем, я бы научил его, что нужно делать, и при необходимости помог.

— И что, по-твоему, нужно было делать?

— Повторяю: заточить в монастырь, а еще лучше разыграть похищение, которое отнесли бы на счет министра, и покончить с ней в каком-нибудь укромном местечке, где потом ее нетрудно было бы обнаружить. Можно было бы повторить историю со сторожем из замка Кланьи, только нашел бы он не замерзшую женщину, а окоченевший труп. Герцог невольно отшатнулся.

— Какой ужас! Я не знал, до какой степени ты дикарь.

— Я не дикарь, я трезвый практик. Это создание мало чего стоит, а де Сен-Форжа получил бы недурное наследство, и оно послужило бы ему утешением.

— Какое наследство? Когда он на ней женился, красота была ее единственным приданым, так что брак если и имел выгоду, то только для нее.

— Картина изменилась после трагической гибели мадам де Фонтенак. Молодая дама получила не только весьма солидное наследство, но еще и сокровище, о котором, во-первых, никто не знает, а во-вторых, даже вы, месье, могли бы мечтать.

— Что за глупости ты болтаешь!

— Я говорю истинную правду. Старый граф де Сен-Форжа, отец Адемара, в свое время побывал в Индии, и в это же время там находился и барон де Фонтенак, который на его глазах приобрел необыкновенные сокровища. Жена Адемара внушала ему, что у них в доме никто и никогда о сокровищах не слышал и что это не более чем легенда.

— Почему ты не веришь ей? И о каких сокровищах идет речь?

— О драгоценных камнях. Рубинах, изумрудах, сапфирах... Но главное — о большом желтом бриллианте, который называется «Глаз...»... уж не помню, какого-то местного божества.

Как только герцог услышал о драгоценных камнях и бриллианте, глаза у него заблистали, как две черные звезды. Стоило ему услышать о драгоценностях, и он был готов на любое безрассудство.

— Иисус сладчайший! И наш Адемар пальцем не пошевелил, чтобы завладеть этими сокровищами? Подумать только! Крошечное солнце! Да я на его месте разобрал бы дом по кирпичику, но нашел бы их!

Шевалье постарался придать своему лицу смущенное выражение, явно ему не свойственное и чуждое.

— Трудно себе представить монсеньора каменщиком! Но если говорить об Адемаре, то он предпринял попытку... Даже весьма дерзкую, признаюсь...

Глаза герцога увеличились вдвое.

— Не станешь же ты утверждать, что ограбление особняка, произошедшее несколько месяцев тому назад, — это дело его рук?

— Эхе-хе-хе...

— Невероятно. Но наш покойный друг не был способен на подобную дерзость. Ты уверен, что не помогал ему?

Шевалье де Лоррен горделиво выпрямился.

— С вами невозможно иметь дело, монсеньор, вы видите меня насквозь. Признаюсь, я принимал участие в этом деле, но мы немногого достигли. Трех часов для поисков оказалось маловато. Нужно было поселиться в особняке, Сен-Форжа там и жил время от времени, но, должен признать, он неправильно использовал свое пребывание в доме Фонтенаков. Бриллиант мало-помалу стал легендой и для него. Его дорогая супруга убедила его, что ее отец расстался с бриллиантом.

вернуться

37

Нимский эдикт был издан в 1629 г. в Але после завершения войн с гугенотами. Он повторял статьи Нантского эдикта. (Прим. ред.)