— Не разделяю, — произнес он сквозь зубы, — Как по мне, все ваши теории скучны, предсказуемы и говорят не столько о Его природе, сколько о ваших собственных затаенных склонностях и пороках. Ничего удивительного в этом нет. Оказавшись в темной комнате, мы в первую очередь видим там то, что намерены увидеть, так уж устроено наше подсознание.

— Ну, значит для вас Он — это бочка с вином, — рассмеялся Пастух, демонстрируя свои крупные, белые, без единого пробела, зубы, — И, надо полагать, ваш метод мятежа — выхлебать ее до дна? А что, тоже недурная концепция!

Поэт по-волчьи оскалился, но спустя мгновенье сумел превратить оскал в усмешку, колючую и сухую, как черствая хлебная корка, забытая на столе.

— Как-то раз в восемьдесят пятом году меня занесло в Вену. Меня в то время немало носило по Европе, крутило, точно опавший лист. Парижские богемные клубы, итальянские ложи, петербургские декадентские сборища, берлинские притоны… Все это позже опротивело мне, но тогда, вдохновенный до остервенения, я отчаянно что-то искал, хоть сам не всегда понимал, что, точно голодный пес, роющий ямы на заднем дворе. Я менял любовников и любовниц чаще, чем успевал запоминать их имена, а философские воззрения и религии — регулярнее, чем нижнее белье. Сморенный опиумом, я мог заснуть за обеденным столом убежденным последователем Валентина[100], чтобы проснуться в сточной канаве разуверившимся во всем сущем мартинистом[101]. Тогда мне и попался этот человек, в каком-то скверном венском кабаке, где мы с ним здорово нагрузились паршивым картофельным аквавитом[102]. У него была дурацкая, как у всех немцев, шипящая фамилия, которой я не запомнил, а звали его Рудольф. Я называл его Руди. Своим заплетающимся языком он с трудом выговорил слово, которое собирался возложить в основу своей самодельной философской концепции, весьма косной, кривоногой и увечной, как все концепции, рожденные дилетантами. Неудивительно, в быту он, кажется, работал на какой-то фабрике по производству клеёнки… Слово это было «негэнтропия». Признаться, я позабыл про него на много лет, я и сам был горазд сочинять философские концепции с той же легкостью, что и пошлые лимерики. Вспомнил лишь тут, в Новом Бангоре.

— Необычайно вдохновляющее повествование, — сухо заметила Графиня, выпрямившаяся и неподвижная, как усаженный за стол манекен, — Еще какой-нибудь час — и мы начнем догадываться, к чему вы ведете.

— Негэнтропия, — повторил Поэт так, будто это замечание ни в малейшей степени не уязвило его, — Понятие, обратное энтропии, скрывающее в себе любопытный смысл. Энтропия, как вам известно, это в некотором роде хаос, неупорядоченные процессы саморазложения, неизбежные в любой структуре, хоть логической, хоть материальной. Негэнтропия — процесс упорядочивания. Но если вам кажется, что это благостный процесс, что-то вроде цивилизации, которая служит противовесом хаосу, этаким римским городским стенам, которые противостоят варварским ордам, то вы ни черта не понимаете в той хитрой науке, которая зовется философией. Левиафан — не принц хаоса, это неумолимый могущественный зодчий, сооружающий свой мир из смыслов, концептов, гипотез и воззрений — словом, из всего того хлама, который мы легкомысленно вышвыриваем из окна старого дома под названием Человечество. В этом деле он не знает себе равных, он терпелив и невероятно целеустремлен. И он не успокоится, пока не выстроит свой мир — мир, в котором нет случайностей и неопределенностей, на которых, в общем-то, зиждется наша человеческая сущность. Новый Бангор — это нулевая отметка, точка кристаллизации. Место, в котором рождаются новые сущности и законы. Извините, если не могу выразиться яснее — я немного пьян и сам не всегда поспеваю за собственной мыслью.

— Оставим ваши философские концепции, — нетерпеливо бросил Пастух, с трудом сдерживавшийся последние несколько минут, — В чем вы видите выход?

Поэт взглянул на него так, словно впервые увидел. Его глаза сверкнули, но не винной искрой, а тусклым желтым сполохом, точно притушенные масляные лампы.

— Его не победить логикой и здравым смыслом — это оружие Он умеет использовать куда лучше нас. Пытаясь призвать их себе на помощь, мы лишь усугубляем ситуацию, сталкиваясь с бесчисленными противоречиями, которые путают нас и ужасают. Левиафан логичен — неизбежно, последовательно, отвратительно логичен. Проблема в том, что эта логика — логика Левиафана, а не человека, чей образ мышления всегда будет сохранять в себе частицы неупорядоченного… В чем выход? В том, что противостоит логике и здравому смыслу. В непредсказуемости, в интуиции, в зверином не рассуждающем инстинкте.

— Вы предлагаете нам сделаться зверьми? — поинтересовался Архитектор с нескрываемой брезгливостью в голосе, — Вот каков ваш путь, мистер Ортона? Отказаться от разума? Сделаться подобием каких-нибудь мышей?

— А отчего бы и… и не мышей? — язык у Поэта внезапно стал заплетаться, словно все выпитое им накануне, только сейчас подействовало на него, — Представьте… Черт, представьте себе мышь, посаженную мутноглазыми профессорами в стеклянный лабиринт, который соблазняет ее кусочком сыра за многочасовые мучения и бьет гальваническим током за ошибки. Такой, знаете, Кносский лабиринт[103] в миниатюре… Если мышь своим мышиным мозгом попытается логически воспринять стоящую перед ней проблему во всей ее структурной полноте… Осознать зачатки планиметрии, стереометрии, физики, топологии, оптики, динамики… Черт, да ее крошечный мышиный мозг просто лопнет, как фисташка! Чтобы найти выход, она использует свое звериное чутье, которое не опирается на разум, лишь на инстинкты — те рудиментарные осколки нашей истинной природы, что мы, потомки лысых обезьян, протащили контрабандой в цивилизацию в своем багаже. Только звериное может спасти — безрассудное, интуитивное, дикое. То, что невозможно предсказать. Так что да, я призываю вас стать животными! Целенаправленно уничтожать в мозгу логические связи. Избавляться от прелого человеческого наследия — морали, принципов, совести. А еще — тренировать нюх и когти!

Смех Поэта показался Доктору Генри лаем гиены. Хриплый и резкий, он заставил вздрогнуть всех присутствующих, даже хладнокровного обычно Пастуха. Доктор Генри и сам ощутил краткий приступ тошноты, вообразив, как бежит по закоулкам Скрэпси, налетая на стены и падая, а сверху на него сквозь титанического размера очки внимательно глядит древний исследователь Левиафан…

— Превосходно, — Графиня одарила Поэта прохладной улыбкой, точно благодаря его за мимоходом прочитанный стих, — Бог-уравнение, Бог-торгаш и Бог-порядок.

— И Бог-любовник, — проворчал Пастух, — Что ж, значит, у нас есть четыре разных видения проблемы. Интересно, Доктор разделяет одно из них или у него есть собственная теория на этот счет?

Доктор Генри поспешно прогнал вставший перед глазами морок. Он снова был в темной душной комнате «Ржавой Шпоры». Перед лицом публики — четырех внимательно глядящих на него человек. Публики, которую он ни в коем случае не должен был разочаровать.

— Кхм. Не могу не отметить оригинальности и стройности предложенных вами вариантов. Поверьте, я сам перебрал не один десяток, от тех, что казались мне наиболее очевидными, до изощренных, плотно замешанных на малоизвестных религиях и варварских философских воззрениях. Что такое Новый Бангор? Быть может, посмертный мир, в котором каждому из нас уготована мука, соответствующая былым прегрешениям? Может, просто хаотически бурлящий котел, впитавший из человеческого сознания мириады образов, мыслей и идей, но так и не сумевших воплотить их в цельную картину? А может, новый зарождающийся мир, который только ищет себя, обрастает материальной сутью, чтоб выродится свежим молодым семенем из стылого брюха нашего собственного, замшелого и косного? Проблема не в том, что Он зол — быть может, он и не зол вовсе, как не зол крестьянский плуг, вздымающий почву и уничтожающий бесчисленное множество мелких божьих тварей. Проблема в том, что мы не можем сосуществовать с ним, чем бы он ни являлся. А раз так…