— Как Диоген… — пробормотал Уилл.
— Кто? Нет, мой «Дигги», конечно, хитрая бестия, но философией он обычно себя не утруждает. Нынешним утром он вновь взялся разговаривать проклятым гекзаметром[145], чем довел нас с Сэнди до белого каления, но… Ах, вы про того Диогена! Да, что-то в этом роде. Но Хеймнар не был стоиком, аскетом или кем-то в этом роде. Он просто искал истину. И безжалостно отрезал все лишнее, что не относилось к ней и не служило для ее поиска.
— Да, я уже понял ход его мысли.
— Следующим бесполезным звеном для познания оказалась одежда — он легко от нее отказался. От гигиены он отказался еще раньше, как от очевидно бессмысленной условности. Он был упорен на своем пути. Как-то исподволь он отказался и от человеческой речи — окружающие китобои в равной степени не понимают английский, суахили или азбуку Морзе. Отринув весь социальный балласт, мешающий ему двигаться к познанию, Хеймнар обратил взгляд на свое собственное тело. В нем тоже было много бессмысленного, лишнего, не приближающего его к разгадке. Несколько десятков фунтов органического балласта, мертвый вес, который он вынужден был тянуть с собой. Языком познания для Хеймнара в его исследованиях была чистая сухая логика, стройная и изящно устроенная, человеческое же тело во многом функционировало ей вопреки — нелепая примитивная конструкция, полная недочетов, оплошностей и бессмысленных функций. Зная, что он бессилен его улучшить, Хеймнар хладнокровно применил к себе собственный же метод. Просто отсек ненужное. Мужество истинного ученого!
Уилл зашарил рукой по стене, силясь найти опору — кажется, его ноги слишком ослабли для того, чтобы выдерживать вес тела.
— В человеческом теле оказалось много никчемных деталей, которые по своему устройству не созданы для решения сложных логических задач. Ребра. Уши. Зубы. Пальцы. Нос. Веки. Гениталии.
— Перестаньте!.. — взмолился Уилл, — Мне и так худо!
— Видите эти незаживающие язвы на его теле? Говорят, каждую неделю он становится меньше на фунт плоти. Отделяет от себя остатки мышечной ткани, бесполезные больше кости, плоть… Он делается все легче и легче, точно готовится оторваться от земли, аки безгрешный дух. Мне кажется, когда-нибудь от него не останется ничего кроме одной только дергающейся на столешнице руки — и та будет медленно выводить бессмысленные символы…
— Мне… немного нехорошо, мистер Лайвстоун.
— А, вот еще… — Лэйд усмехнулся, — Любопытное наблюдение, которое я сам не сразу заметил. Как вы думаете, где он держит нож, которым отсекает лишние части?
— Я н-не знаю.
— Нигде. Ножа нет, Уилл. Присмотритесь внимательнее, чем он пишет. Это не карандаш, это циркуль. Он и пишет им и чертит. И время времени его заточенной иглой отсекает от себя лишние части. Только вообразите, каких усилий это стоит… О… Смотрите, как дрожит его рука! Смотрите, Уилл! Он перестал писать! Готов поклясться, он сейчас…
Хеймнар, не переменившись в лице, отодвинул от себя исписанную наполовину страницу и ловко перехватил циркуль тремя пальцами, развернув его острием к себе. Сосредоточенный и спокойный, полностью поглощенный своей работой, он делал это так же равнодушно, как мог бы макать в чернильницу перо.
Он резко, без замаха, всадил острие циркуля себе в щеку и провернул его. Тихо хрустнула пергаментная кожа.
— Предсказуемый вывод, — пробормотал Лэйд, невольно отводя взгляд, — Кажется, для выяснения высшей истины человеческие щеки также не представляют ценности… Эй, Уилл, погодите, куда же вы?
Уилл, сдерживая рвотный позыв, бросился к выходу. Лэйд устремился следом — не хватало еще, чтоб незадачливый фантазер раскроил себе голову о выступающий кирпич или заблудился в недрах старого элеватора…
Его опасения оказались напрасны. Уилл, судя по всему, обладал отличной визуальной памятью, что свойственно многим художникам, потому что до выхода добрался самостоятельно и самым кратчайшим путем. Там его Лэйд и застал — скорчившегося, изрыгающего содержимое желудка в полную затхлой ржавой воды лужу.
— Что ж… — пробормотал он, отворачиваясь, — Вот вам еще одно немаловажное достоинство Лонг-Джона. Тут никогда нет зевак и пялящейся публики. Будь мы в Миддлдэке, вы бы рисковали привлечь к себе внимание.
Несколько раз конвульсивно содрогнувшись, Уилл наконец смог выпрямиться, держась слабой рукой за ржавой бок цистерны.
— Простите, я… Наверно…. Наверно, это было чересчур для меня.
— Для человека, который собирается иллюстрировать «Божественную комедию» у вас чертовски слабый желудок, — строго заметил Лэйд, — В жизни бы не подумал, что Ветхий Днями способен кого-то напугать!
Уилл что-то невнятно ответил — его скрутил очередной спазм.
Держась на всякий случай подальше от него, Лэйд опустил руку в карман и достал из него портмоне. Бумажный листок, конечно, оказался внутри — аккуратно сложенный пополам и невесомый, как человеческая судьба, рвущаяся из рук от каждого дуновения ветра. Билет зашелестел в пальцах, точно пытаясь оторваться и взмыть — этакая хитрая бумажная бабочка…
Лэйд протянул его Уиллу.
— Берите. Наверно, мне стоит напомнить, ваш корабль отчаливает завтра в девять пополудни. Или в двадцать один ноль-ноль, как выражаются моряки. Я надеюсь, у вас не слишком много багажа. Я так и не успел спросить у вас о макрели, да и черт с ней…
Уилл с трудом разогнулся. Он выглядел так, будто уже пережил самую сильную в Тихом океане качку и лишь недавно покинул палубу.
— Благодарю, мистер Лайвстоун. Но… Оставьте у себя. Нет нужды.
— Что значит — нет нужды? — вспылил Лэйд, — Это ваш билет!
— Не мой — пока я не принял его.
Билет сам собой хрустнул — пальцы безотчетно сомкнулись сами собой. Жалобно, как раздавленное насекомое. Лэйд ощутил, как его заволакивает злостью. Не показной, которую ему иногда приходилось пускать в ход, чтобы разобраться с досадными препятствиями — излишне наглыми поставщиками или самоуверенными кредиторами.
Настоящей, жгущей изнутри вены клокочущим коктейлем из кислоты пополам с адреналином, такой, которая заставляла людей безотчетно отходить от добродушного старого толстяка Чабба, стараясь не смотреть ему в глаза. Той самой, что служила ему топливом долгие годы, медленно пережигая в золу стареющее тело. Лэйд попытался подавить этот распространяющийся по телу жар, но обнаружил, что не может — и в какой-то миг даже испытал удовольствие, поняв это. Возможно, он слишком долго пытался сделать это. Слишком долго Тигр прикидывался кротким ягненком, пряча свои истертые клыки. Пульче был прав, тяжесть фальшивой шкуры утомляет…
Лэйд молча сгреб за шею Уилла, притянув к себе, как это обычно бывает в прелюдии к страшным кабацким дракам, в которых черепа зачастую раскалываются с тем же немелодичным треском, что и дешевая посуда. Его рука не прошла насквозь, напротив, легла тяжелым грузом на плечи Уилла, заставив того страдальчески скривиться, враз сделавшись ниже на пару дюймов.
Мой билет, подумал Лэйд, ощущая приятный зуд напряженных сухожилий, легко выдерживающих сопротивление бьющегося в его хватке Уилла. Мне плевать, что с тобой станется, самоуверенный цыпленок, восхищенно бродящий по воображаемому саду. Сожрет ли Он тебя мимоходом, как сжирают поспевшую ягоду, или будет изводить годами, как он изводит своих подданных. Подвергнет невообразимым мучениям или дарует легкую смерть. Мой билет. Билет, обещанный мне полковником. Ты не имеешь права мешать мне получить его, холодный кусок рыбьего дерьма.
Уилл пытался сопротивляться, но сопротивление его было беспорядочным, слабым и неуверенным, как у изможденного человека, который барахтается среди обломков потерпевшего кораблекрушение судна, не в силах обхватить даже доску. Такие долго не живут тут, в Новом Бангоре. Мелочь, растопка, плесень. Он сжирал людей, которые были невообразимо прочнее тебя. Умнее, сильнее, рассудительнее, опытнее. Сжирал оптимистов и пессимистов, циников и романтиков, героев и ничтожеств. Те пятеро, судьба которых так тебя беспокоит, члены несчастливого клуба «Альбион», тоже были сильнее, каждый на свой манер. Я не успел закончить историю, так опрометчиво начатую, но если бы успел — ты бы понял, почему немногие узники Нового Бангора бледнеют и сутулятся, стоит кому-то рядом отчетливо произнести «Альбион»…