На минуту перерыв. А вот опять: туп-туп-туп. Хрисанф нащупал пистолет, приподнялся. На востоке уже светлело. Часовых не видно. «Спят, сволочи!» Но опять тревогой тряхнул его таинственный стук. Теперь уже ясно слышно — стучат на корме. Оставив ягу, налегке, с пистолетом в руке пополз в сторону стука. На полпути остановился, увидел: внук лоцмана обухом молота, обернутого тряпьем, забивал железный костыль в запал кормового единорога.
— Гаденыш! — завыл от злобы Хрисанф, вскочил, бросился на корму. Николаша рывком обернулся и замер, широко раскрыв глаза. Лишь когда Хрисанф был уже в сажени от него, вдруг очнулся, подбежал к борту и прыгнул в реку. Хрисанф взвел курок, подождал. Вот вынырнула на поверхность мокрая блестящая голова. Хрисанф поставил мушку на затылок мальца и нажал курок. Треснул пистолетный выстрел. Голова скрылась, пустив по реке большие круги. Хрисанф нагнулся за борт, вглядываясь, вынырнет опять голова или нет. Не дождался. И, как плетью, ожег его крик Маягыза:
— Бачка, большой беда, джаик-урус[11] бежит!..
Оглянулся. По берегу к барже бежала толпа казаков.
Крикнул:
— Капрал!.. Солдаты!.. Тревога!.. В ружье!..
Но солдаты поднялись и без его крика. Зловеще зарокотал тревогу барабан. Солдаты бросились к мушкетам, составленным в козлы посереди баржи. Хрисанф, видя, что кормовой единорог уже заклепан наглухо, бросился к носовому. Приложил фитиль к подсыпке, отскочил в сторону. Единорог ахнул, и эхо шесть раз повторило в горах выстрел. Картечь, как стая воробьев, порскнула со свистом в лес, ломая, срывая сучья с деревьев. В ответ с берега заискрилась ружейная стрельба казаков.
— Солдаты, пали! — командовал Хрисанф, снова заряжая единорог. Защелкали солдатские мушкеты. Но тут случилось неожиданное. Литейщики, сгрудившиеся в начале боя испуганным стадом на корме, вдруг рванулись и насели с тыла на солдат. Замелькали в их руках дубины, железные ломы, доски.
— А-а-а! — взвыл по-волчьи Хрисанф. — Предали, ворогам выдали!.. А я ль вас не берег, не холил!.. — И, задохнувшись от ярости, упал на палубу, заколотился в припадке бешеной неизрасходованной злобы.
А казаки уже лезли на баржу, вопя:
— Бей Катькино войско!.. Лупи их по бритым рылам!..
Но солдаты уже побросали мушкеты и подняли руки.
Вьевшиеся во все тело тугие веревки вернули Хрисанфу сознание. Услышал странно знакомый голос:
— Судите душегуба вы, братцы-работные, и вы, казаки-атаманы!
«Кто же это? — подумал Хрисанф и чуть не вскрикнул: — Васька Чумак! И он здесь. Вот куда утек с завода, собака!»
Казаки молчали, а из толпы литейщиков выделился один и, указывая на сидевшего понуро, уткнув лицо в ладони, слепого лоцмана, сказал:
— Пусть, братцы, он судит. Хрисашка у него сына и внука отнял. Сына в Сторожевой башне до смерти запытал, а внука только что из пистоли пристрелил.
Хрисанф задрожал от злобной радости: «A-а, хоть этого гаденыша изничтожил, и то легче самому помирать будет! Но почему же сына и внука?»
И понял вдруг Хрисанф, все теперь понял, вспомнил, где он видел такие же ястребиные глаза, как у мальца, убитого им. Ярко вспомнился ему угол Сторожевой башни, русая голова, большие серые, чуть на выкате ястребиные глаза и струйки крови на подбородке.
И понял крутогорский владыка, что пощады просить не надо: не будет.
Поднялся старый лоцман. Голос старика, когда он заговорил, был тих и ровен, его неподвижное лицо теперь застыло, как маска, в мертвом, нездешнем спокойствии человека, уже рассчитавшегося с жизнью. И защемила сердце Хрисанфа темная предсмертная тоска от слов слепца, бесстрастных, падавших, как дождевые капли:
— Всё ли, молодцы-казаки, взяли с баржи, што надобно вам?
— Все, деду, — ответил казацкий сотник. — Пять пушек на берег сгрузили, а боле нам по горам не уволочь.
— Тогда уходите все с баржи. Расправа счас с аспидом Хрисашкой будет.
Казаки и литейщики бросились к сходням. Один из казаков остановился и, указывая на связанного Маягыза, лежавшего рядом с хозяином, крикнул:
— Братики, а башкира-то куда же? С собой возьмем?
— Здесь его оставить, ката треклятого! — закричали злобно литейщики. — Пусть издыхает пес кровожаждущий рядом со своим хозяином!..
Казак тряхнул согласно головой. А Маягыз ткнулся лицом в доски палубы и заскулил тоненько, по-щенячьи.
Когда все сошли с баржи на берег, слепой лоцман, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Други родные, отведите вы по воде баржу до того места, где вы то видите, вода ключом белым кипит. Дотуда дойти по груди, глыбже не будет. Там баржу и бросьте.
— Потрудимся для тебя, дед! — ответили литейщики, поснимали портки, отрубили канаты, удерживавшие баржу, и, упершись в корму, начали толкать ее от берега. Но тяжело нагруженная баржа подавалась плохо, шла толчками. Казаки переглянулись и тоже, поскидав шаровары, полезли в воду. Лоцман один остался на берегу, чутко прислушиваясь к возне на реке. Теперь баржа пошла ровно. С уханьем, хохотом, песнями вели ее люди, и крики их заглушали даже голодный рев Чусовой, бьющейся о грудь Трех Громов. Вот нос баржи коснулся указанного лоцманом пенящегося места. И этот на вид невинный гребешочек подхватил ее и легко, играя, перевернул два раза вокруг оси. Люди шарахнулись испуганно назад и, бултыхая по воде, бросились к берегу: оттуда лучше видна была вся река.
А баржа уже неслась вниз по реке. Но вот она попала в другой водоворот и снова закрутилась на месте, словно раздумывая перед решительным броском. Над бортом баржи показалось перекрученное веревками туловище Хрисанфа, стоявшего на коленях. До самого последнего момента был виден крутогорский владыка, до самого последнего момента блестела на солнце его рыжая голова.
Баржа скатилась в покатую стремнину и неуклюже запрыгала на волнах буруна, бившегося у подножья Трех Громов. А перед самым бойцом выкинулась носом вперед и носом же ударилась о скалу, от удара почти встав на корму. Сухой треск расщепленного дерева прилетел на берег, но его тотчас же покрыл тяжелый продолжительный гул, похожий на раскат отдаленного грома. Это пушки и ядра, сорвавшись от удара со своих мест, понеслись по трюму к корме баржи.
— Слышишь, старик? — тихо спросил лоцмана Чумак.
— Слышу, — шепотом ответил слепец и, повернувшись, зашагал прочь от берега, в глубь леса.
А казаки и литейщики не сводили загоревшихся взоров с баржи. Сорвавшееся и скатившееся в корму литье, поставило ее на дыбы, и она уже днищем ударилась о боец, опрокинулась дном вверх и скрылась под водой, взметнув широкий, гривастый вал…
1928 г.
КОЛОКОЛ-МОГИЛА
«Помяни старину, помянут и тебя»
Ранний недолговечный снегопад-предзимок побелил тропу и склоны гор, когда мы добрались, наконец, до зимовки. Через полчаса на краю большого оврага бушевал костер.
Старый лесник Стратон холил, покряхтывая, шомполом свой ветхий бердан. Я сидел на пне и глядел бездумно на синие вершины дальней Зигальги, на оголенные леса, шебуршащие опавшей листвой, и на Белую, крутившуюся в узком ущелье у нас под ногами ошалелыми водоворотами.
— Стратон Ермолаич, как эти места называются? — спросил я.
— Какие места? — откликнулся лесник. Бросив в костер снятый с шомпола почерневший от порохового загара смазок, он встал. — Здесь, дорогой товарищ, местов, однако, много. Это, вишь, Чирьева гора, — указал он негнущимся пальцем на седловатую вершину, через которую перекинулся древний Екатерининский тракт. — Лес, что под Чирьевой, Рябиновым Колком называется; падь, что левее, та — без названия. Падь — и все тут. А про Белую тоже сказывать?