— Как ваша рука? — вдруг спросил он, кивнув на мой левый рукав.
— Синева почти сошла. Возле их вещей она снова темнеет.
— Значит, и у трости моей темнела, — пробормотал профессор. — Берегите руку, голубчик. Другой такой вам никто не выдаст.
— Что у них внизу? — спросил я.
— Палата для бедных. Бесплатная. — Гладышев усмехнулся одними губами. — Газеты пишут, что Эрдман благодетель, и полстолицы жмёт ему за это руку.
— Вы там были?
— Сперва без спросу, ночью по чёрной лестнице. Теперь спускаюсь туда каждую ночь, сиделки привыкли и помалкивают. — Говорил он ровно, глядя в одну точку на полу. — Лежат рядами, голубчик, человек сорок. Спят и не просыпаются, сиделки кормят их с ложки. Я взял пульс у одной девушки, лет двадцати ей, не больше. Пульс у неё был как у глубокой старухи. И пахнет там сладко, цветами.
Тот же сладкий цветочный запах я чуял в палате у Нила, когда он уснул, и в спальне княжича Радомирского.
— А моя неделя без боли в коленях, — добавил Гладышев, — оплачена кем-то из них. Я понял это, когда стоял над той девушкой.
Зелёные камни с пепелища Тумалинской твари я сам отдал ему осенью, чтобы держать их подальше от себя.
— Где камни, Тимофей Петрович?
Впервые за весь разговор старик улыбнулся по-настоящему, одними глазами.
— Со мной, — сказал он. — Оставить их в Саратове я не посмел. Ипполит Маркович три дня просидел у меня в кабинете, пока я собирался, и всё на полках перещупал. Ларец стоит у меня в лаборатории на полке, на самом видном месте, и ключ торчит в замке. Ларец пустой.
— А камни?
— В третьем томе атласа Вельского. Выпотрошил его перочинным ножом, прости меня, Игнатий Карлович. Полынь со зверобоем лежат там же. — Гладышев хмыкнул. — Помните, ваш Архип всё ворчал, что я кирпичи с собой вожу?
— Помню. Вы ответили, что книги тяжелее.
— Вот и пригодились. Атлас я привёз в первый же день вместе с прочими книгами, тогда ещё никого не обыскивали. А после суда книгу Вельского ни на одной кафедре не найдёшь.
Камни, в которых когда-то сидела душа Вельского, лежали теперь в его же книге, и шутку профессора я оценил.
— Едемте со мной, — сказал я. — Прямо сейчас.
— Нет, голубчик.
— Тимофей Петрович…
— Уйду с вами, и к утру они перевернут мою лабораторию вверх дном. — Гладышев поднялся с лавки. — А вынести атлас я не могу. У ворот обыскивают всех, кто там служит, и меня в том числе. И потом, внизу люди. Пока я там, я хоть пульс им считаю и слежу, чтобы сиделки кормили их досыта. Сам я их нашёл, мне за них и отвечать.
— Тогда я заберу вас завтра. Вместе с атласом.
— Сперва атлас, — поправил он. — Старика потом. Завтра приезжайте, Эрдман звал вас при свидетелях и отказать вам теперь не посмеет. Только вниз без меня не спускайтесь. И ничего у них не пейте, даже чаю.
Где-то в дальнем ряду затопали, и я разглядел швейцара с огромной енотовой шубой в охапке.
Профессор метнулся за тростью и успел снять её с крюка ровно в ту минуту, когда с крыльца распахнулась дверь.
Вместе с морозным паром в гардеробную вошёл тот самый плотный господин с перстнем, теперь уже в бобровой шапке, которую мне описывал Сенька.
— Тимофей Петрович, карета давно подана, — сказал он с порога. — Генрих Густавович беспокоится, вам вредно стоять на сквозняке. А, барон! Вы, верно, заблудились?
— Встретил старого знакомого, — ответил я.
— Профессор теперь наш, — улыбнулся господин. — Наверху, в зале, мы с вами толком не познакомились. Ипполит Маркович Ласкин. Веду хозяйство лечебницы, пока Генрих Густавович ведёт науку.
Он стянул перчатку и протянул мне руку. Ладонь у Ласкина оказалась мягкой и тёплой, а синий камень перстня обжёг пальцы холодом, и синева на запястье снова заныла.
— Наслышан, у вас в гостинице ночью случился переполох, — сказал он, не выпуская моей ладони. — Воры, говорят? В столице с этим беда, барон. Мальчишки нынче пошли скользкие. Держите своего покрепче.
— Скользких я держу на свету.
— Разумно. — Ласкин наконец отпустил мою руку. — А сирень у вашей невесты чудо как хороша. Живая, говорят? Берегите её. В нашем климате живое вянет быстро.
— В моём лесу живое растёт и зимой, Ипполит Маркович. Даже когда его пытаются срезать.
Ласкин рассмеялся тепло и совсем по-дружески.
Гладышев тем временем сунул швейцару другой номерок, получил свою шубу и сердито стукнул тростью об пол рядом с моим сапогом.
— Барон мне тут выговаривал, — пожаловался он Ласкину, — что я променял его деревенские купели на столичную науку. А я ему ответил, что наука провинции не терпит. — Он повернулся ко мне и погрозил пальцем. — И передайте вашему юному коллеге, голубчик, никаких опытов с током. Наука дилетантов не любит.
Почти те же слова старик прислал мне телеграммой перед своим приездом, и мне стоило труда удержать на лице хмурую мину.
— Строгий у нас профессор. — Ласкин покачал головой. — Завтра он сам покажет вам свою лабораторию, барон. Правда, Тимофей Петрович?
Гладышев заметно побледнел, но всё-таки кивнул, не поднимая глаз.
— Покажу, — буркнул он. — Отчего же не показать.
Ласкин придержал перед ним дверь, и они вышли на крыльцо, а я остался стоять среди чужих шуб.
— Ваше благородие, а эта не ваша будет? — швейцар с надеждой протянул мне енотовую шубу. — Хозяина теперь ищи-свищи.
— Генеральская, — сказал я. — Мне до неё ещё служить и служить.
Сквозь заиндевевшее стекло двери я смотрел, как карета Эрдмана отходит от подъезда. Дров старик, конечно, наломал немало, только друг он мне по-прежнему, и завтра я собирался вытащить его из этой лечебницы.
Лиза дождалась, пока наша карета отъедет от дворцовой площади, и лишь тогда повернулась ко мне лицом.
— Браслет у меня ныл всё время, пока тебя не было, — сказала она. — Ты с кем-то ругался?
— Почти. А ты чем без меня занималась?
— Меня украли, — Лиза рассмеялась. — Прямо у графа из-под носа. Пять мамаш, каждая с дочерью, утащили меня в дамскую комнату. Все хотели знать, можно ли ослабить шнуровку так, чтобы талия осталась прежней.
— И можно?
— Нельзя. Я им так и сказала. Две обиделись, а три расшнуровали дочерей прямо при мне. Одна девица разревелась от счастья, что может вдохнуть полной грудью.
— А граф?
— Граф стоял у дверей дамской комнаты и никого туда не пускал. Сказал, что для гувернантки это высшая честь.
Я рассмеялся, и Лиза тоже, только смех у неё быстро стих, и она потёрла запястье под манжетой.
— Там, на галерее, это был Гладышев?
— Он самый.
Рассказал я всё — от трости до бесплатной палаты внизу, потому что обещал больше ничего от неё не прятать. Про то, что старик хранит в лаборатории, я сказал только одно: там лежит опасная вещь, которую я оставил ему на хранение, и тайна эта не только моя.
— Опять тайны, Сева? — Лиза прищурилась.
— Старик за эту тайну сейчас головой рискует. Выдавать её без его согласия я не стану.
— Хорошо, — Лиза вздохнула. — Тогда спрошу у него самого, когда вытащим.
Потом она смотрела в окно на тёмную набережную и молчала.
— Он ведь хороший, Сева, — сказала она наконец. — Я и сейчас это знаю.
— Хороший. Только старый, и болеть ему надоело.
— Папе тоже немало лет, — Лиза сцепила пальцы. — Если бы ему предложили ещё десять лет и чтобы колени больше не болели… Я не знаю, Сева. Может, я сама повезла бы его на эти Острова. Если бы не знала, чем там платят.
— Гладышев теперь знает, — сказал я. — Поэтому и остался там.
Она придвинулась ко мне ближе, и браслеты на наших запястьях тихо запели одной нотой.
В переднюю стенку кареты постучали, и я увидел в окошке над облучком покрытые инеем усы Грача.
— Барин, дозвольте доложить, пока едем, — сказал он. — У костров я не зря мёрз.
— Докладывай.
— Про лечебницу на Островах кучера только и толкуют. Попасть туда дорого. Стоит как целое имение, очередь на год вперёд. А кому невтерпёж, тот идёт к управляющему, к круглому такому. Тот всё устраивает, за отдельную плату.