– Лишь бы только мотоцикл не пострадал…, – произнес снова связной. – У меня нет никакого желание попасть в пехоту…

Боится ли Биндиг? спрашивал себя Цадо. У него не будет страха. Ему будет безразлично, что они с ним делают. Если посмотреть на это дело здраво, они уже больше ничем не могут напугать нас. Ничем. Мы приучены к наихудшему. Вероятно, штрафная рота – это наоборот отдых. Может быть. Это не определено, так как еще никто не возвратился оттуда. Но все-таки и это возможно. Я ничего не скажу Биндигу о том, что привел тех двоих на мины. Лучше всего, чтобы никто не знал об этом кроме меня. Биндиг, конечно, никому и слова бы не сказал об этом, это точно. Но все же я не расскажу ему. Иначе он долго будет воображать, что он должен как-то проявить мне свою благодарность. Что за чепуха, проявить благодарность! Ему следовало бы лучше научиться держать язык за зубами и владеть собой. Полевой жандарм, если ты с ним споришь, должен быть мертв уже через пять минут, иначе ты сам умрешь. Тебе пора, наконец, это понять, дорогой Биндиг. Это не первый полевой жандарм, которого прикончили на этом краю леса. Их тут много валяются вокруг. Генерал Шёрнер приставил по полевому жандарму за каждым солдатом. Только в воздухе их у него нет. Зато они есть на аэродромах. В тылу, в деревнях, они на своих «Фольксвагенах» жужжат, как всполошенные шмели. Гитлер говорил, что последний батальон, который будет маршировать после этой войны, будет немецким. Вероятно, он будет состоять из одних полевых жандармов.

– Дай мне еще сигарету…, – попросил связной. Он приблизился к Цадо.

– Лишь бы только в машине ничего не пострадало! Хуже всего, если пробьют бензобак или топливопровод. Цилиндр от осколков вряд ли сломается, но все остальное…

Цадо дал ему сигарету и откинулся назад. При этом он сказал: – Похоже, обстрел идет на спад. Минометы уже прекратили. Это было действительно так. Минометы молчали. Только 172-милимметровки еще стреляли. Но и их огонь становился слабее. Между отдельными разрывами, лежавшими в удалении, были слышны крики раненых. Цадо снова подумал о тех двоих на минном поле. Они умерли неслыханно быстро, думал он. Они ничего больше не знают об этом обстреле. Они вообще ничего не знали. Нужно было бы пожелать им, чтобы они пролежали несколько часов с разорванным брюхом в лесу. Он покачал головой. Как легко дается кому-то убивать таких как те, подумал он. Зато о тех двух русских, которые спали в будке путевого обходчика, я буду думать еще месяцами. Но об этих…

– Тебе, – напоминал ему мотоциклист, – не стоит отдавать мне все сигареты. Пары пачек достаточно. И одной плитки шоколада. Я не хочу тебя грабить. Наконец, мне ведь ничего не стоило, когда я давал тебе машину. Но несколько таблеток первитина… когда я иногда еду ночью. Они их нам совсем не дают. Как говорит наш шеф, ты можешь спать даже в седле, главное доставить донесение…

– Ты получишь несколько, – пообещал Цадо, – я дам тебе всю горсть, потому что я никогда не принимаю этих штучек, а мы перед каждой операцией снова получаем новые.

Когда обстрел умолк, они вытолкали мотоцикл снова на дорогу. Они слышали, как по лесу ворчат машины. Время от времени где-то голос звал санитара. Дальше справа еще шумели меньшие калибры. Оттуда также слышался отдельный ружейно-пулеметный огонь. Между тем сигнальные ракеты поднимались над лесом и медленно снова скользили вниз. Мотоциклист-связной подошел к машине. Он недоверчиво слушал мотор, который сразу заработал безотказно. Он несколько минут искал место, куда попал осколок, который они слышали, но так и не нашел.

– Слишком темно! – крикнул он Цадо в ухо. – Будет немного. Теперь, однако, нужно только сматываться!

Они проехали мимо цепи грузовиков, медленно приближающихся. Это были грузовики для перевозки людей. Над сиденьями были положены носилки.

– Похоже, порядком потрепали…, – закричал Цадо, но воздушный поток унес его слова в сторону, и связной их не услышал.

Он сначала дал связному сигареты и таблетки первитина, как только они прибыли в деревню. Только после этого он прибыл к лейтенанту. Лицо Альфа было, в принципе, детским лицом. Только наивность детского лица отсутствовала у него. Альф не мог скрывать, что он был расчетливым человеком, это было написано на его лице, в его глазах. Это было что-то вроде расчетливости, которая встречается довольно часто: человек, который признается сам себе безгранично открыто, что его задатков и его приобретенных способностей не хватает, чтобы выполнять то, для чего его определили. Человек, который по этой причине так долго разучивал клавиатуру мягкой любезности, пока не овладел ею с тонкой уверенностью и не научился с ее помощью справляться с инцидентами, проистекавшими из несоответствия между его способностями и его заданиями, в зависимости от обстоятельств бурно или медлительно, иногда резко или с мнимым снисхождением, которое было ничем иным, как превращенная в расчет неспособность. Он распространял вокруг себя атмосферу удобного добродушия. Он распространял ее вполне осознанно, и как раз поэтому редко кто-то замечал, что это было только расчетливостью.

Альф был одним из офицеров, которые так обходились с их солдатами. Они пользуются среди своих подчиненных славой удобного, великодушного начальника, который достаточно умен, чтобы не обращать внимания на маленькие нарушения и отклонения от служебных правил,

и не вмешивается в те дела, которые солдаты охотно решают сами. Он умел использовать своих унтер-офицеров и фельдфебелей так, чтобы никто никогда и не подумал, что он сам не держит все нити в своих руках. Но в действительности в его руках не было ничего, кроме нескольких послушных младших командиров, которые чувствовали себя зависимыми от него и стремились создавать для него приятное впечатление, потому что в итоге получали из этого преимущества для самих себя. Это отношение распространялось определенным способом и на простых солдат, которые были тоже старались не возбуждать негодование их унтер-офицеров, так как из этого возникали неудобства. Собственно, так вот рота управляла собой самостоятельно и, все же, не самостоятельно, а отношение отдельных званий друг к другу было определено необычным видом ее использования и подчеркнуто свободной точкой зрения на жизнь между часто или менее часто следующими друг за другом акциями на фронте.

Это было особенным подразделением, эта рота фронтовой разведки. В штабе дивизии ее не забыли, но едва ли обращали на нее внимание. У нее были свои задания, и тем самым дело шло правильным путем. Дивизия оценивала ценность и боевой дух роты в зависимости от успехов, которых она добивалась при своих действиях. Там смотрели на людей, которых откомандировали для выполнения заданий. Проверяли их на боевую пригодность и на их храбрость и выносливость. Ставили им в рамках подготовки определенных операций маленькие задания и определяли таким образом их ценность. При точном рассмотрении это было единственной связью, которая связывала подразделение с остальным миром военной машины. Не было никого, кто мог бы приказывать что-то этой роте, кроме штаба дивизии и самого командира роты. Не было никого, кто контролировал бы ее, кроме Ic – начальника разведки дивизии, а он вовсе не был любителем контрольных поездок, которые вели в прифронтовую область. Однако подразделение согласно армейскому приказу должно было располагаться в непосредственной близости от фронта. Этот приказ в малой степени касался укрепления фронта в соответствующем месте, так как существовало указание, что роту можно было применять на передовой как обычное подразделение только по приказу с самого верха. Смысл этого приказа в большей степени был направлен на то, чтобы рота была лучше связана с ежедневными боевыми действиями на фронте. Мужчины не должны были терять из слуха звук артиллерийских дуэлей, свист снарядов и вой низколетящих самолетов. Их нервы должны были сохранить высокое напряжение, которое было необходимо, когда они отправлялись на задание. Их нервы, весь их организм не могли подвергаться абсолютному спокойствию, так как такое спокойствие пробудило бы в них инертность, страх перед следующим полетом, словом, ненадежность, по мнению армейского командования.