Человек открыл глаза. Потолок над головой всё равно что крышка гроба.
Потягиваясь, он зевнул во весь рот, недовольно встал с кровати и… первым делом поплёлся куда? Правильно, в ванную, сделал там свои дела и, собравшись, побежал, как идиот, на остановку. Спустя каких-то минут пять или около того он уже в автобусе, если, конечно, повезёт, да и то в забитом до отказа людьми. Стоит он такой, уныло уткнувшись лбом в холодное запотевшее стекло, в наушниках играет «The Sound of Silence».
И снова… и снова это неотступное чувство: ему казалось, что всё вокруг давит, сжимается, точно его поместили в гроб, в котором невозможно дышать.
Этот человек я. Арсений Тихонов, тридцати лет от роду и работающий охранником в детском саду. Медицинский я в своё время бросил. Как-то не сложилось.
Живу в Краснопольском районе – месте, которое давно считается неблагополучным.
Ещё полгода назад всё казалось относительно привычным, но затем пришла чума.
Теперь она словно невидимый хищник, который держит в страхе каждый дом, каждую улицу. Что же касается моих увлечений, то здесь стоит рассказать вот о чём…
Будучи студентом медицинского, я однажды совершенно случайно открыл для себя мир поэзии. Поначалу это было скорее бегством от напряжённой учёбы – искал способ переключиться, найти противовес бесконечным конспектам и практическим занятиям.
Но очень скоро это «бегство» переросло в подлинное увлечение.
Особенно сильное впечатление на меня произвели произведения Джона Китса и Уильяма Блейка. В лирике Китса я обнаружил удивительную гармонию между чувственностью и философской глубиной – его способность соединять красоту природы с размышлениями о вечности буквально завораживала. А Блейк поразил меня своей визионерской силой, смелым символизмом и умением видеть за гранью обыденного. Погружаясь в их стихи, я начал всё чаще задумываться о том, как сам мог бы выразить свои мысли и переживания. Постепенно эти размышления переросли в действия: я стал делать первые попытки.
А где ещё есть столько свободного времени, как не в охране?
Сиди себе, читай целыми днями, строчи свои тексты, бездельничай, потом снова читай и строчи… и снова бездельничай, наблюдая как вокруг тебя суетятся все эти то орущие, то ржущие люди, которые нередко мешают творческому процессу. Да ещё эти назойливые посетители, которым приходится без конца открывать дверь и вдобавок объяснять куда пройти, точно я лакей какой-то.
Знали бы они, что у него там внутри творится… у этого чудака, погружённого в свои крамольные мыслишки.
И если не браные слова, которые он время от времени бубнит себе под нос, как старый дед, то давно бы взорвался. Честное слово!
Долгое время ему казалось, что он был рождён для чего-то великого.
То, что он способен создать нечто стоящее.
Пусть не по масштабу – это было бы слишком самонадеянно, – но хотя бы по своему замыслу оно могло бы встать в один ряд с творениями Данте, Шекспира, Пушкина. Он мечтал о произведении, которое не стыдно будет показать людям.
А что в итоге? Реальность обрушилась на него, как оползень, сметая все наброски и планы. Вместо одобрения он услышал холодный, расчётливый голос, будто из-за толстой стены: «Расслабься, дорогой. Можешь не надрываться! Это вовсе никому не нужно! И ты никому не нужен». Голоса вокруг звучали жёстко и беспощадно: «Не можешь нам дать хлеба и зрелищ? Не можешь обеспечить нас мексиканскими страстями и экшеном? Так уступи же, уступи место тем, кто этим занимается. А со своими опусами к нам не лезь лучше». И в довершение, словно насмешка судьбы, доносилось: «А ты, знаешь что, последуй-ка примеру Гоголя!»
И вот с поникшей головою стоит наш гений и думает:
«В самом деле, Гоголь вон взял и сжёг свой второй том «Мёртвых душ». Скорее всего, даже наблюдал, как чернеет в камине его рукопись, как пламя, безжалостное пламя, стремительно пожирает, возможно, самый главный труд его жизни, а Кафка, в отличие от нашего Николая Васильевича, что-то не решился предать огню свои произведения, вместо этого он поручил это довольно ответственное дело другу Максу Броду. Ай да Кафка! Мне вот интересно, а знал ли он, что у Макса духу не хватит уничтожить его наследие? Или же на это и был расчёт? Так, так! А к чему я это всё? А, наверное, к тому, что всё-таки хорошо иметь такого друга, который позаботится, чтобы тебя не забыли.»
2
Вечером, возвращаясь домой, я зашёл в бар «Куба Либре». Сквозь стекло окна мерцали городские огни – расплывчатые пятна света, размытые струями моросящего дождя, который тихо стучал по стеклу.
Внутри царила особая атмосфера: приглушённый свет мягко ложился на столики, в воздухе плыли мелодии музыки, перемежаясь со звоном бокалов и гулом разговоров.
Столики были расставлены с нарочитой теснотой, будто вопреки пандемийным предписаниям: гости то и дело поднимаются, чокаются, перебрасываются шутками через соседние столики.
Я сидел у барной стойки, вертя в пальцах бокал с виски. А пришёл я туда не столько выпить, сколько понаблюдать – за лицами, интонациями, жестами.
Писатель же нередко черпает вдохновение в случайных встречах, в обрывках чужих разговоров. Сегодняшний вечер казался особенно насыщенным: где-то смеялись, где-то спорили, а за дальним столиком девушка в блестящем платье едва не расплакалась, услышав от спутника что-то резкое.
Бармен, ловко управляясь с шейкером, кивнул на пустой стул рядом со мной:
– Подсажу гостя, не возражаете?
Не дожидаясь ответа, он жестом пригласил к стойке высокого мужчину в тёмном пальто. Тот стряхнул капли дождя с плеч, сел, бросил короткое «Бурбон, чистый» и только тогда взглянул на меня.
– Леонид Корнеев, – представился он, протягивая руку. – Выглядите так, будто ищете сюжет.
Я слегка улыбнулся:
– А вы – будто знаете, где его найти.
Леонид усмехнулся, принял бокал от бармена, сделал глоток. Его глаза, острые и внимательные, скользили по залу, словно сканировали каждого гостя.
– Здесь полно сюжетов. Вот, например, – он кивнул в сторону столика с компанией молодых людей. – Пятеро, все смеются, но один из них явно врёт. Видите, как часто поправляет манжету? Нервничает. А девушка напротив него уже всё поняла, но молчит. Драма на полчаса.
Я пригляделся. Действительно: парень в бежевом пиджаке то и дело касался запястья, а его собеседница, блондинка с холодным взглядом, медленно помешивала коктейль, не отрывая от него глаз.
Сам же Леонид Корнеев производил впечатление человека, привыкшего оставаться в тени, но при этом – неизменно заметного.
Он был высок и худощав, с чуть сутулой осанкой, будто годами носил на плечах невидимую тяжесть. Длинные, нервные пальцы с коротко подстриженными ногтями то и дело сжимались в кулаки или выбивали неслышную дробь по краю барной стойки.
Лицо у него было узкое, с резкими, почти угловатыми чертами: высокий лоб, пересечённый парой глубоких морщин; выступающие скулы; тонкий, слегка искривлённый нос.
Особенно запомнились его глаза – светло-серые, почти стальные, с пронзительным взглядом. Они никогда не оставались на месте: скользили по залу, выхватывали детали, фиксировали мимику, жесты, малейшие изменения в поведении окружающих. В этих глазах читалась не просто наблюдательность, а какая-то хищная настороженность.
Его тёмное пальто, видимо, дорогое, но изрядно поношенное, сидело свободно, скрывая худобу. Когда он снял его, стало видно строгий чёрный свитер и рубашку без галстука – простой, но аккуратный наряд, словно выбранный специально для того, чтобы не привлекать лишнего внимания.
В целом его облик сочетал в себе противоречивые черты: с одной стороны – интеллигентность и сдержанность, с другой – внутреннее напряжение, будто в нём постоянно шла невидимая борьба.
– Вы наблюдательны, – заметил я.
– Привычка. Когда ищешь подвох, начинаешь замечать детали. – Леонид снова отпил бурбон. – Вы писатель, да? Видел вас тут пару раз с блокнотом.