Кэсл прочел интервью до самого конца. Перед ним был мужчина, способный говорить с репортером о самых личных проблемах своей жизни: «Я был очень беден, когда женился в первый раз. Моя жена меня не понимала… сексуальная жизнь у нас не складывалась. А вот с Наоми — все иначе. Наоми знает, что, когда я возвращаюсь совершенно выпотрошенный со студии… как только мы можем вырваться, мы уезжаем на неделю отдохнуть вдвоем в какое-нибудь тихое местечко вроде Сент-Тропеза и расслабляемся». «Я кривлю душой, порицая его, — подумал Кэсл, — я сам собираюсь поговорить с Борисом, если сумею его найти: наступает такой момент, когда тебе необходимо выговориться».

В Уотфорде он тщательно придерживался той же системы поведения, что и в прошлый раз: постоял на автобусной остановке, затем пошел дальше, подождал за углом, проверяя, не идет ли кто за ним. Дошел до кафе, но не стал заходить туда, а двинулся дальше. В прошлый раз его вел человек с развязанным шнурком, а сейчас у него такого гида не было. Вот тут он повернул тогда налево или направо? Все улицы в этой части Уотфорда были похожи одна на другую: ряды совершенно одинаковых, крытых черепицей, домов с небольшими палисадничками, засаженными розами, с которых капала влага: между домами — гараж на одну машину.

Кэсл шел наугад, сворачивая в одну улицу, потом в другую, но всюду были те же дома — иной раз они стояли в ряд, иной раз полукружием: улицы, казалось Кэслу, издевались над ним схожестью названий: Лавровая аллея, Дубовая роща. Заросли, а он искал Череду вязов. В какой-то момент полисмен, заметив, что он явно заблудился, спросил, не может ли он помочь. Листки с соображениями Мюллера, словно револьвер, оттягивали Кэслу карман, и он сказал — нет, он просто ищет, нет ли в этом районе объявлений: «Сдается». Полисмен сказал, что есть два таких объявления через три или четыре поворота налево, и по чистой случайности третий поворот вывел Кэсла на Череду вязов. Кэсл не помнил номера дома, но уличный фонарь высветил витраж над дверью, и Кэсл узнал дом. Ни в одном окне не было света; вглядевшись, Кэсл прочел на стершейся карточке; «…ишн лимитед» — и без особой надежды нажал на звонок. Едва ли Борис мог быть здесь в такой час, да и вообще его могло не быть в Англии. Кэсл ведь сам оборвал с ними контакт, так с какой же стати они будут сохранять опасный канал связи? Он вторично нажал на звонок, но никто не откликнулся. В эту минуту Кэсл был бы рад даже Ивану, пытавшемуся шантажировать его. Ведь не было никого — буквально никого, — с кем он мог бы поговорить.

По пути сюда ему попалась телефонная будка, и сейчас он направился туда. В доме через улицу, сквозь незанавешенное окно, он увидел семейство, готовившееся пить чай или севшее ужинать пораньше: отец и двое молодых людей — юноша и девушка — сидели за столом, мать внесла блюдо с чем-то, и отец, видимо, стал читать молитву, ибо дети склонили голову. Кэсл помнил, что, когда был ребенком, у них была такая же традиция, но он считал, что она давно отмерла, — возможно, тут жили католики, а у них традиции, похоже, сохраняются дольше. Кэсл стал набирать единственный оставшийся у него номер — тот, которым следовало воспользоваться лишь в крайнем случае: он вешал трубку и снова набирал номер через равные промежутки, которые отмечал по часам. Сделав пять звонков и не получив отклика, он вышел из автомата. Такое было впечатление, точно он пять раз крикнул о помощи на пустынной улице и понятия не имеет, услышал ли его кто-нибудь. Возможно, после его последнего донесения все каналы связи были навсегда перерезаны.

Он посмотрел через дорогу. Отец, видимо, сказал какую-то шутку, и мать одобрительно улыбнулась, а девушка подмигнула юноше, как бы говоря: «Старик снова взялся за свое». Кэсл направился к вокзалу — никто за ним не шел, никто не смотрел на него в окно, никто ему не встретился. Он чувствовал себя невидимкой, попавшим в чужой мир, где ни одно человеческое существо не признавало его своим.

Дойдя до конца улицы под названием Заросли, он остановился возле уродливой церкви, такой новой, что казалось, ее сложили за ночь из блестящих кирпичиков, какие продают в наборе «Строй сам». В церкви горел свет, и то же чувство одиночества, погнавшее Кэсла к Холлидею, побудило его войти в храм. По безвкусному, пестро разукрашенному алтарю и сентиментальным статуям он понял, что это церковь католическая. Правоверные горожане не стояли тут плечом к плечу и не пели о далеком зеленом холме. Вблизи алтаря дремал старик, опершись на ручку зонтика, да две женщины, судя но одинаковой темной одежде, видимо, сестры, стояли в ожидании, должно быть, у исповедальни. Из-за занавески, закрывавшей вход в кабину, вышла женщина в макинтоше, и одна из двух сестер вошла внутрь. Казалось, барометр сразу пошел на дождь. Кэсл сел неподалеку. Он устал: давно прошло то время, когда он обычно выпивал свою тройную порцию «Джи-энд-Би», — Сара наверняка уже волнуется, — а он, слушая тихий шепот, доносившийся из кабины, почувствовал, как в нем нарастает желание рассказать все открыто, без утайки, после семи лет молчания. «Борис окончательно устранился, — думал он, — и у меня никогда уже не будет возможности говорить открыто, если, конечно, я не сяду на скамью подсудимых. Там я смогу сделать так называемое „признание“ — in camera [при закрытых дверях (лат.)]: суд ведь, конечно, будет проходить in camera».

Вторая женщина вышла из кабины, и туда зашла третья. Две другие довольно быстро выложили все свои тайны — in camera. Они стояли сейчас на коленях — каждая у своего алтаря, — и на лицах их было написано удовлетворение от хорошо исполненного долга. Когда и третья женщина вышла из кабины, в очереди оставался только Кэсл. Старик проснулся и вместе с одной из женщин вышел из церкви. В щелки между занавесками Кэсл мельком увидел длинное белое лицо, услышал, как священник прочищает горло, избавляясь от налета ноябрьской сырости. Кэсл подумал: «Я же хочу выговориться — так почему я этого не делаю? Священник ведь обязан хранить мою тайну». Борис сказал ему как-то: «Приходите ко мне всякий раз, как почувствуете потребность выговориться — это все-таки наименьший риск», — но Кэсл был убежден, что Борис навеки исчез из его жизни. Возможность выговориться была своеобразной терапией — он медленно направился к кабине, словно пациент, который не без внутренней дрожи впервые идет к психиатру.

Пациент, не знающий всех премудростей ритуала. Кэсл задернул за собой занавеску и застыл в нерешительности в тесном пространстве. С чего начинается исповедь? В воздухе стоял слабый запах одеколона, должно быть, оставшийся после одной из женщин. Со стуком открылось оконце, и Кэсл увидел резко очерченный профиль — такими изображают детективов на театре. Профиль кашлянул и что-то пробормотал.

Кэсл сказал:

— Я хочу поговорить с вами.

— Чего же вы стоите? — спросил профиль. — Вы что, разучились пользоваться коленями?

— Я ведь хочу только поговорить с вами, — сказал Кэсл.

— Вы здесь не затем, чтобы со мной разговаривать, — сказал профиль. Раздалось стук-стук-стук. У священника на коленях явно лежали четки, и он, видимо, пользовался ими, когда волновался. — Вы тут затем, чтобы разговаривать с Господом.

— Нет, не за этим. Я пришел просто поговорить.

Священник нехотя повернулся к нему лицом, глаза у него были налиты кровью. У Кэсла возникло впечатление, что он по злой игре случая напал на такую же жертву одиночества и молчания, как и он сам.

— Да опуститесь же на колени — разве католики так себя ведут!

— Я не католик.

— Тогда что же вы тут делаете?

— Хочу поговорить — только и всего.

— Если хотите получить наставление, оставьте свое имя и адрес в алтаре.

— Да мне не нужно наставление.

— В таком случае вы зря отнимаете у меня время, — сказал священник.

— Разве тайна исповеди не распространяется на некатоликов?

— Вам следует пойти к священнику вашей церкви.

— У меня нет церкви.

— В таком случае я думаю, вам требуется врач, — сказал священник.